Амнезиаскоп - Стив Эриксон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой Кинематограф Истерии растет. Одним взмахом руки я очистил полки от всего прочего. Все «шедевры», все «вехи», все фильмы, из которых можно извлечь урок, – я выкинул их все и заменил одними своими глубоко истеричными фильмами. «Большой ансамбль», «Женщина-призрак», «Юмореска», «Поручи ее небесам», «Осенние листья», «Дуэль на солнце», «Проклятие кошачьего племени», «Земля фараонов», «И подбежали они», «Написано ветром», «Киска с кнутом», «Когда сталкиваются миры». Я кручу их двадцать четыре часа в сутки, с выключенным звуком, даже когда меня нет дома.
Какое-то время вперемешку с предупреждениями Карла и мольбой на пробах я слышал другие голоса. Я слышал их везде – в барах, кафе и театрах, между стендами в книжных магазинах и в очереди в супермаркете, там и сям на улице люди говорили о моем фильме, и я не имею в виду фильм, который я снял с Вив. Всюду, куда бы я ни шел, я слышал, пока мне не показалось, что у меня поедет крыша, бесконечные дискуссии о захватывающей съемке подвижной камерой, и революционных триптиховых эффектах, и волнующем монтаже, и какой чудесной игры Адольф Сарр добился от ведущей актрисы; «баснословное» освещение и «аутентичные» костюмы и «сногсшибательные» декорации, ля-ля-ля. Уже плохо, что все вдруг стали кинокритиками; но еще хуже то, что они критиковали фильм, от начала до конца написанный, поставленный, сыгранный, снятый и смонтированный в моей голове.
Уверен, все думали, что это, черт побери, смешно. Уверен, все находили это довольно забавным. Время от времени, когда я сидел в кинотеатре и слышал за спиной разговор о «Смерти Марата», меня так и подмывало развернуться в своем кресле и взять быка за рога. Меня так и подмывало сказать тому, кто чесал языком в данный момент: «Вам на самом деле показалось, что костюмы так уж и хороши? Редактура в середине фильма немного хромает, не правда ли?» И если бы он попробовал спорить со мной, я бы заорал в ответ: «Ага, а я – тот, кто вообще придумал этот фильм! Так что нечего грузить меня насчет костюмов!» Одним вечером я уже было собирался так поступить, когда женщина, обсуждавшая фильм со своим дружком, или мужем, или кем он ей приходился, сказала: «А ты читал статью о нем в газете? Мне показалось, критик совершенно не понял, в чем суть». Я потерял дар речи и смог лишь опуститься обратно в свое кресло: я не понял, в чем суть фильма, который я же и придумал. После этого голоса стали еще громче; я просыпался с ними по утрам, как будто они были в соседней комнате, веселились на вечеринке...
Сегодня канал «Vs.» показывает «Белый шепот». Так уж случилось, что Вив на съемках другого фильма, и я решаю не смотреть фильм без нее. Я ложусь спать, в то время как фильм – в эфире, покачивается надо мной в небе Лос-Анджелеса. Он цепляется за мой сон и зацикливается в кольце грез, проплывая вновь и вновь прямо за моим окном, где я сижу, зависнув в небе, голый, на подиуме для натурщиц, в то время как Эми рисует себе и спрашивает, хороший я или плохой. Как раз в тот момент, когда я вот-вот отвечу, но до того, когда я становлюсь полностью уверен в своем ответе, сон начинается сначала.
В последнее время я часто получаю письма от женщины из Виргинии, которую я назову К*. Вообще-то это одно письмо, написанное на обратной стороне открыток, которые пронумерованы и посланы одна за другой, хотя, учитывая капризы лос-анджелесской почты или того, что от нее осталось, открытки я получаю в произвольном порядке. Номер пять приходит перед номером три, за которым следуют тринадцать, девять, семь, двадцать один. По какой-то причине открыток с четными номерами нет, есть только нечетные. К* пишет открытки так, что каждая кончается посередине предложения, оканчивающегося на следующей открытке, которая начинается посередине предложения. Она пишет мне, потому что прочла пару моих книг, причем одну из них – неоднократно, и каждый раз, как она объясняет, – с точки зрения друга или знакомого, которому она порекомендовала прочесть мою книгу, но у кого не было времени или желания последовать ее рекомендации. Когда эти открытки только начали приходить, я послал ей стандартное поверхностное письмо, поблагодарив за ее замечания; но потом я был почти необъяснимо заинтригован ее вопросами об искусстве, жизни, любви, сексе, о том, что я люблю есть, какие фильмы люблю смотреть, о моем любимом цвете.
Теперь я стараюсь отвечать более регулярно, хотя справиться с потоком открыток, которые все приходят, невозможно. В прошлом месяце я получил их сорок; за последние двадцать четыре часа – девятнадцать. Она пишет в самом буквальном смысле быстрей, чем я успеваю читать, и у меня кончается для них место. Ящики моего стола забиты, шкаф полон, я складываю их в коробки и сдаю на хранение. Я отправляю их в дальние страны, потому что Лос-Анджелес не может их вместить. На лицевой стороне открыток – фотографии кошек, слонов, поездов, кораблей, построенных в форме гитар, панковские бунты в Лондоне, река, прорезающая долину, как поток серы, женщина в черном платье, сжимающая своего ребенка и смотрящая на далекий корабль в океане, мужчина в огне, камнем падающий на землю, два, очевидно, нагих тела, прижавшихся друг к другу под простыней, и галерея знакомых идолов – Билли Холидей, Том Микс,[4] Марсель Дюшан, Майлз Дэвис, Кэб Кэллоуэй,[5] Грета Гарбо, Альберт Эйнштейн, Боб Марли.
«Каково Ваше определение культуры? – спросила она в самом начале. – Привлечение интеллектуального внимания – всегда избирательный процесс, не правда ли?» В последнее время, однако, тон ее писем изменился. «Мне двадцать пять, у меня длинные ноги, большая грудь, золотые кудри, зеленые глаза, – дразнится она. – У меня – докторская степень по американской литературе, в свободное время я играю на сцене и подрабатываю моделью. Я фотографирую, снимаю кино, у меня есть лицензия на вождение самолета, и я летаю через всю страну в одиночку. Я никогда не была замужем и, следовательно, никогда не разводилась, никогда не рожала и не делала аборт, никогда не была помолвлена. Я никогда не занималась любовью. Я вдвойне девственница».
Я безнадежно перепутал открытки К*. Я предупредил К*, что наша переписка будет лишь односторонней; тем не менее она каким-то образом меня соблазнила, хотя постоянный поток открыток вызывает у меня некоторые вопросы. Она, что, одержимая? Сумасшедшая? Потенциальная убийца? Не может ли она в любой момент появиться у меня на пороге? Однако из виргинских далей она нашла секретный проход в тайную комнатку моей жизни. Тайная комната моей жизни долгое время пустовала, как и литературная комната моей жизни. Время от времени я прохожу через общую комнату, но последние несколько лет, с самого Землетрясения, и встречных пожаров, и Вив, я живу едва ли не исключительно в закрытой комнате, и передаю оттуда миру свои сообщения, и пишу рецензии на фильмы. С тех пор, как опустела тайная комнатка, моя жизнь стала намного спокойнее, но правда и то, что я стал скучать по ней; и я постепенно понял, что полностью нахожусь в настоящем, только когда я в тайной комнате, либо когда она абсолютно пуста и в ней нет не только меня, но и гостей. Теперь мне кажется, что, может быть, из тайной комнаты раздаются звуки. Я думаю, а не К* ли их издает. Я думаю, а не вторглась ли К* в тайную комнату, и это раздражает меня не только потому, что у меня нет ни малейшего понятия о том, какая она в действительности – я скептически отношусь к ее автопортрету с длинными ногами, большой грудью и зелеными глазами, – но потому, что у меня нет ни малейшего понятия, каким паролем из всех слов, нацарапанных миниатюрным почерком на обратной стороне бесчисленных открыток, она воспользовалась, чтобы проникнуть внутрь. Она становится плодом моего воображения, как «Смерть Марата», и в результате ее вторжения меня отбросило на шаг назад, в будущее. Наша переписка, какой бы односторонней она ни была, отмечена крайней невинностью и в то же время серьезной опасностью тайной жизни.
В нашей с К* переписке для меня одновременно неотразимо и пугающе то, что в моей тайной комнате тайну составляет она, а не я. Хотя я начал чувствовать, что ей можно доверять, я все еще не уверен, с каким оружием она могла притаиться в темноте и чему приписать блеск в ее глазах – вожделению или кровожадности. И одной рукой я ее отталкиваю, а другой притягиваю к себе, как поступал со многими женщинами; я хочу разобраться с ней по-своему, в тайной комнатке, где она связана по рукам и ногам. Я хочу уйти от нее, когда закончу с ней, до тех пор, пока не буду готов вернуться, и не чувствовать надобности думать о ней в промежутках, потому что, если бы я о ней думал, моя совесть претерпевала бы муки, а я давно устал от всех вещей и людей, многозначительных и обыденных, которые мучают мою совесть. Я понимаю, конечно же, что создал тайную комнату как раз для того, чтобы притворяться, будто запретная деятельность в ее пределах имеет место не в реальном мире, а во сне с четырьмя стенками. И я лично знаю тайны, не мои, но чужие, которые переходят все пределы даже в виде фантазий, тайны, которые нельзя простить, какой бы большой или маленькой ни была комната души, где эти фантазии родились на свет, какой бы темной или светлой ни была эта комната. В сравнении с такими тайнами моя переписка с К*, которой я никогда не видел и, скорее всего, никогда не увижу, с трудом заслуживает названия тайны, за которую я могу или не могу быть привлечен к ответу ровно в той степени, в какой мир вправе потребовать с меня ответ за желания моих снов. Только моральный тоталитаризм отказывается признавать различие между тайной, извещающей о смерти души – например, просмотром снафф-фильма или растлением детей, – и тайной односторонней переписки, в худшем случае подразумевающей воображаемый роман на стороне. Но я взволнован своими размышлениями о том, где все-таки кончается моральная рационализация и начинается настоящее проклятие, я взволнован тем, как даже воображение не может быть абсолютно невиновным. Я взволнован созерцанием того, сколько уровней лежит между самым черным секретом и самым безобидным и насколько эти уровни широки, я взволнован мембраной между импульсом, что всего лишь таится внутри, и импульсом, который реализован. Я могу только заставить себя обдумать, так и не гонясь за ответом, дал бы я на самом деле выход своим чернейшим импульсам, будь я уверен, что смогу выйти сухим из воды, или моя совесть все же узнала бы себя, даже если бы рамки цивилизованного так сместились, что разрешили бы неразрешимое...