Рассказы - Елена Долгопят
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грузовик, в который забираются выздоровевшие бойцы.
Катя и Сережа стоят и молчат. Сережа в полной форме, в ремнях, с оружием. Все уже в грузовике, ждут только его. Он – смотрит на Катю.
"Напишешь?" – "Напишу". – "Дождешься?" – "Дождусь". – "Не забудешь?"
– "Не забуду". – "Если не забудешь, буду жив!" Гудит грузовик.
Сережа отступает от Кати. Бежит. Тянутся руки, помогают ему взобраться. "Сережа!" – кричит Катя. Машет ему рукой в варежке.
Все.
Я записала сценарий так, как запомнила. Без подробностей. Самое важное. Так, как вчера рассказала автору. Он вдруг попросил. Он сказал, что хочет понять, как запомнилась мне история. Если я что-то перепутаю или выдумаю, не важно. Он даже может изменить из-за меня сценарий. Мы сидели в углу на студии, на нас никто не обращал внимания, он курил и слушал меня, опустив голову.
‹Не датир.›
Актера, который будет играть Сережу, еще не нашли. Актриса с красными волосами будет играть противную соседку. Мне кажется, что я ничего не смогу сыграть, ничего. Я заболею от страха.
Забыла написать, что после самого первого чтения у режиссера на квартире было еще обсуждение. Сидевшие на стульях мужчины сказали, что старика надо сделать старым большевиком, объяснить, что моя Катя
– сирота, про Сережу объяснить, что он сначала был рабочим, а потом уже выучился на конструктора. Голую Ольгу показывать нельзя. Но я в своем пересказе ничего этого делать не стала. Еще они тогда сказали: сомнительно, чтобы конструктор военных самолетов жил в коммуналке, так, что в его комнату любой может войти. И что его отпустили на войну; конструкторами так просто не бросаются. В конце концов решили оставить как есть, авось не придерутся.
‹Не датир.›
Сегодня я училась делать уколы. И мне сказали, что из меня выйдет отличная медсестра. У меня хорошие руки и правильный душевный настрой. И больные не сомневаются, что я настоящая медсестра. На самом деле никаких способностей к медицине у меня нет, но я чувствую себя Катей, у которой есть способности. И еще чувствую, что все идет в моей жизни так, как надо. Правда, пока нет съемок, а съемок я боюсь. Боюсь, что включат прожектора, скажут "мотор", а я онемею, ослепну и застыну статуей.
‹Не датир.›
Я встречаюсь с автором. Осень еще теплая, дождей нет, и мы ходим по улицам. Но чаще всего идем в Сокольники или в Парк культуры. Он покупает мне мороженое. Многие аттракционы уже закрыты. Мы заходим в дальние аллеи, сидим, разговариваем. Листья падают. Это совсем не похоже на ухаживание. Он старше меня лет на двадцать. Но не в этом дело. Хотя он в меня влюблен. Но не в меня все-таки, а в ту Катю, которая из меня как-то вышла. И он, глядя на меня, видит ее. И о ней со мной говорит. Даже не затем, чтобы я лучше поняла образ, а затем, что ему хочется о ней со мной поговорить.
Он очень странный человек. Очень разный. То бритый, то не бритый. То красивый, то уродливый. То разговорчивый, то молчаливый. Он женат, но тоже как-то чудно. То забудет, как его жену зовут, а то вдруг начинает мне рассказывать о ее детстве.
Режиссеру пока не до меня. Ищет других актеров, художника-постановщика, пишет режиссерский сценарий. Пробы со мной снимать не стал, сказал, что пробы не нужны. А вдруг ошибся? Вдруг нужны?
Я ничего не написала маме про то, что буду сниматься в кино. Девочки в институте, конечно, знают. Но я ухожу от вопросов. Я вообще как-то замкнулась. Я не представляю себе, какой должен быть Сережа, как вообще все должно быть. Да, забыла сказать, что все-таки пересказала сценарий немного по-своему. Но автор не сказал, что я переменила, сказал только, что ему это понравилось и он переделает в сценарии по-моему. Как я ни просила, так и не выдал, что.
‹Не датир.›
Все уже готово для съемок. Нет только Сережи.
‹Не датир.›
Я повсюду готова его увидеть. Я, как охотник, все время настороже.
Ребята в институте, ребята на улице, в магазинах… Неужели его нигде нет на свете? Тогда и фильма не будет. Из известных актеров никто не годится. Режиссер объявил, что будут сниматься начальные сцены в больнице и сцены на войне, где Сережи нет.
‹Не датир.›
Сегодня был первый съемочный день. Поначалу я не могла забыть о камере. Но так как все надо было делать по-настоящему – разговаривать с больными, колоть уколы, перевязывать, давать лекарства, – я взяла себя в руки. Говорят, что нам долго не давали разрешения снимать настоящих больных. Но больным, по-моему, нравится. Отвлечение все-таки.
Но на самом деле мне трудно написать о первом съемочном дне. Все было как-то чудно. Я что-то делала. Потом мне говорили: "Пройди вот так по коридору. Остановись в дверном проеме. Улыбнись. Сядь на стул. Возьми за руку девочку. Поправь одеяло". Лучше выходило, когда я забывала о съемках и без всяких подсказок садилась на стул, брала девочку за руку, улыбалась.
Я осталась собой недовольна и очень устала. В перерыве старик, который играл старика, угостил меня домашним пирожком с капустой. Он старый актер, всю жизнь был актером. Мальчишкой удрал с бродячим театром, ездил с ним по России. Он меня успокоил: "Все хорошо получается, я вижу". Опытный человек, будем надеяться, что прав.
Снятый материал проявят завтра.
Как бы то ни было, фильм запущен.
‹Не датир.›
Его нашла я! Все предопределено в моей жизни.
Сегодня утром, когда я чистила зубы, еще полусонная, я вдруг вспомнила, что видела его накануне. Где? Когда? В какое мгновение? Я осторожно, боясь вспугнуть воспоминание, дочистила зубы, умылась.
Слава Богу, что никого больше не было в туалете в такую рань.
Я стала прокручивать вчерашний день. Что было с утра да что было после. Вернулась в комнату. Девочки спали. Я заправила постель.
Оделась. До студии я собиралась идти пешком.
И трамваи меня обгоняли со звоном.
Раннее осеннее утро. Окраина Москвы. Заводские гудки. Надо же, только вчера был день, а сегодня я его уже не помню целиком. И уже на проходной студии я вдруг осознала, где и как его видела. Это было как чудо.
Режиссер работал с оператором. Обычно я не мешаюсь, но тут не могла удержаться. Потом я за ним бежала по коридору в кабинет нашей группы. Он звонил по телефону ассистенту и говорил резким скрипучим голосом, будто отдавал приказы по артиллерийской наводке: "В одиннадцать. Нет, номер она не помнит. Что он делал? Курил. Ничего, мы попробуем. Попытка не пытка".
‹Не датир.›
Мой Сережа сидел в машине у станции Яуза. Машина была умытая, и сам он был за чистым стеклом свежий, молодой, ясноглазый.
Спец по внешней торговле не захотел расставаться со своим шофером ни на денечек. Пришлось обращаться к наркому. И это при том, что никто не знал, как шофер будет выглядеть на экране. Только я была уверена, что он – Сережа. Но теперь все позади: пробы, уговоры, наше с ним знакомство, приглядывание, чтение сцен по ролям. Мы ужасно подходим друг другу. В этом, правда, что-то ужасное – мистика.
‹Не датир.›
Но мы не подошли бы друг другу, если бы не Катя с Сережей.
‹Не датир.›
Почти все уже снято, все сцены, все дубли. Осень. Зима. Музыка написана. Скоро я уже буду не нужна этому фильму, другие люди будут с ним возиться, другими людьми будет командовать скрипучий режиссер.
Мне страшно, мне пусто… Мне кажется, что я уеду назад, к маме, спрячусь, как будто я тут ни при чем и никакого отношения не имею к этой Кате. Буду, как прежде, читать маме хорошие книжки по вечерам.
‹Не датир.›
Премьера назначена.
Комментарий публикатора
Дневниковые записи прерываются надолго. Возобновляются они в конце
1970-х годов. Это записи о любви к Иисусу, Деве Марии, Святой
Блуднице; о любви к советской родине. Они сумбурны и выдают душевное нездоровье автора. Мы не находим нужным их приводить.
Судьба актрисы известна.
Тот единственный фильм, в котором она снялась и за который была удостоена Сталинской премии, увидела она в начале Отечественной войны в военном госпитале в эвакуации.
Для раненых устроили киносеанс прямо в фойе. Натянули белую простыню вместо экрана. Погасили свет, включили кинопроектор… Раненые мальчишки все были влюблены в Катю, в каждое ее движение, в ее голос, в слова, которые ее голос произносил, в худенькие пальчики худенькой руки, которую оператор давал крупным планом.
То ли женщина, то ли ребенок, то ли человек, то ли ангел. Окна были плотно затянуты – светомаскировка, – и можно было забыть, что там снаружи – день или ночь.
Про войну только нельзя было забыть. И в фильме про Катю война была, разлучница. И никто уже не помнил, что в фильме она – финская, а сейчас и за окнами, и в палатах, и в коридорах, и в глазах каждого человека – Отечественная. Одно – война. И актриса, сыгравшая Катю, была среди раненых, с забинтованной головой. Только нос, глаза и рот были открыты. И ползли слухи, что ранили ее на войне, что была она, как Катя, медсестрой, что она и есть Катя. И все ждали и спрашивали главврача, когда же снимут с лица ее бинты, когда же можно будет его, живое, увидеть.