Повелитель звуков - Фернандо Триас де Без
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моя мать, получив письмо, в котором нам предлагали комнату, ни секунды не сомневалась, зная, в каком бедственном положении находится ее кузина. По правде говоря, я согласился с решением матери скрепя сердце, меня бы больше устроило поселиться в пансионате или делить квартиру с другими студентами. Но такое решение диктовалось не только благородным порывом помочь бедной родственнице: я понимал, что проживание в доме тети Констанции существенно снизит расходы на мое содержание и обучение.
Так одним июльским вечером я появился на пороге ее дома. В чемоданах было достаточно одежды на все четыре времени года, потому что я нисколько не сомневался, что поступлю в консерваторию, и мне не хотелось вновь возвращаться в Дрезден за вещами. То же я дал понять родителям, когда при прощании они пожелали мне удачи на экзаменах. «Увидимся через год», – ответил я им с убийственной самоуверенностью.
На Санкта‑Анна‑штрассе мне открыла дверь женщина с грустными, тусклыми, как свет зимних вечеров, глазами.
– А, это ты, малыш Людвиг, – сказала она, тем самым сразу поставив под сомнение мое право называться взрослым.
Тетя Констанция одевалась во все черное, давая понять, что она в трауре. Но траур был лишь предлогом скрыть одиночество.
Дом, который она унаследовала, располагался на солнечной стороне, но тетя оклеила стены серыми обоями, заставила комнаты старинной мебелью, а на окнах повесила тяжелые гардины. И постепенно жилище превратилось в подобие унылой богадельни. Привыкнув к полумраку, тетя никогда не смогла бы жить при свете солнца. А еще она не выносила зеркал. В те времена в Германском союзе считалось обычным делом держать в уборной зеркала, хотя некоторым излишне щепетильным гражданам они казались признаком распущенности. Но в доме тети Констанции ни в уборной, ни в гостиной, ни в столовой – ни в одной из комнат не было ни единого зеркала. Очевидно, подобное обстоятельство было продиктовано не столько особенностями вкуса, сколько тем, что тетя панически боялась своего собственного тела, боялась на склоне лет почувствовать себя женщиной.
– Как твои родители? Я обожаю твою мать!
Тетя Констанция приняла меня учтиво, но без радушия; от ее вопросов веяло холодной вежливостью. Если бы кто‑нибудь увидел нас со стороны, он, пожалуй, и не догадался бы, что мы были знакомы раньше.
После нескольких минут, проведенных в обществе тети Констанции, я заметил, что она неожиданно переменилась: покраснела и, тяжело дыша, предложила мне проследовать за ней в мою комнату. Ей никогда не доводилось проводить столько времени наедине с мужчиной, даже если это был ее собственный племянник.
Тетя Констанция вывела меня в коридор. Она шла, высоко подняв голову, устремив взгляд вперед, словно желая удостовериться, что она на верном пути.
В комнаты почти не проникал свет. Кухня выходила окнами в подворотню, также плохо освещенную. Повсюду царил удушливый полумрак, в котором едва было возможно дышать. Дверь в мою комнату располагалась в задней части дома, дверь в комнату хозяйки – в его передней части. С первого взгляда могло показаться, что тетя Констанция хочет отдалить меня от себя насколько это возможно, но на самом деле наши комнаты были смежными. Стена у изголовья моей кровати выходила на спальню тети Констанции. Таким образом, разделенные снаружи целым коридором, мы спали всего в нескольких сантиметрах друг от друга.
Она вручила мне ключ, а также дала несколько инструкций, касающихся совместного проживания и распорядка в доме: где я буду питаться, когда вносить плату за жилье, куда складывать вещи… Моя тетя обожала правила; они были для нее той путеводной звездой, которая вела утлый челн ее существования к хорошо известной гавани. В ее жизни не оставалось места для импровизации, она ненавидела всякие перемены. Из наших непродолжительных скупых бесед, если их так можно назвать, я уяснил, что она полностью разделяет презрение своего покойного родителя к сносу городских стен и прокладке двух новых промышленных улиц – Леопольдштрассе и Людвигштрассе, благодаря которым столица Баварии из обычной крепости вскоре должна была превратиться в крупный промышленный центр, приобретя черты современного европейского города.
– К чему все эти перемены? – пожимала она плечами всякий раз, когда город потрясал очередной политический скандал.
Большую часть времени она проводила в молитве и соблюдении Христовых заповедей. Теперь, когда ее родители умерли, и некому было блюсти ее нравственность, вторым ее домом стала церковь Святой Анны. Она посещала все утренние и вечерние мессы, помогала монахиням. Огромную пропасть, разверзшуюся в ее душе, тетя заполняла молитвами на латинском языке, день ото дня повторяя слова, значения которых она не знала. Но это ей было и ни к чему. Пусть слова не имели смысла, но зато они скрадывали время, не позволяя ей остаться наедине с самой собой. Таков был ее испытанный способ бегства от нищеты и жизненных невзгод, способ сохранить хрупкое равновесие, покоившееся на трех столпах, имена которым – общественное положение, милость Господа и ее девственность. До всего остального ей не было никакого дела.
25
У меня оставалось несколько дней до вступительных экзаменов в консерваторию, и я убивал время, совершая долгие вечерние прогулки в окрестностях Мюнхена. Я всегда выбирал один и тот же маршрут – пересекал мост через реку Изар и брел по дороге, ведущей в Зальцбург. Оставив позади Мюнхен и предместья, я оборачивался и любовался огромным современным городом. Монолит из глины и камня, черепичные крыши, трубы домов и фабрик, выплевывающие в небо черные клубы дыма, – издалека Мюнхен казался огромным бурлящим котлом.
Пройдя часть пути быстрым шагом, я сворачивал с зальцбургской дороги на лесную тропу, вьющуюся среди деревьев, и углублялся в тенистую чащу. Здесь, оставшись в полном одиночестве, я мог петь. Мне нравилось ощущать, как мой голос, поднимаясь над ветвями берез, елей, каштанов, устремляется ввысь, в небеса. В этом безлюдном месте звуки, что населяли мое тело, пробуждались, и я, распахнув сердце, отпускал их на волю. Ничто не омрачало моего блаженства: я повелевал всеми звуками мира. Птицы замолкали, звери склоняли головы, даже ручьи, казалось, замедляли свой бег… А я все пел и пел, пьянея от переполняющего меня восторга.
Когда до экзаменов оставалось чуть менее трех недель, во время одной из таких прогулок случилось то, чего я никак не мог предвидеть. В тот вечер я пел романс, творение Гайдна, безыскусное, но исполненное невероятного очарования. Я думал, что остался один, но это было не так. Недалеко от дороги стоял дом лесника. Девушка‑служанка, подметавшая пол в конюшне, услыхала мой голос. Желая узнать, кто же это так чудесно поет, она бросила работу и побежала в лес – туда, откуда доносилась песня.
Я так увлекся, что не расслышал ее шагов. Ее появление было для меня как гром среди ясного неба. Лицо, неожиданно возникшее среди ветвей. Пленительная улыбка. Я взглянул на нее и застыл на месте. Как она была прекрасна, отец Стефан! Изумрудные глаза, полные чувственные губы. Русые волосы волной ниспадали на плечи и заканчивались на бедрах.
Я прекратил петь, подошел к ней и протянул руку. Она приняла ее с улыбкой, без колебаний и жеманства, и мы, углубившись в чащу, опустились на мягкую траву, скрывшись от посторонних глаз в густых зарослях орешника. И стоило мне заговорить с ней, как свершилось чудо. Мне показалось, что я знал ее всегда, что моя душа отражается в ней, словно в зеркале.
Ее звали Мартина, и ей было шестнадцать лет. Она рассказала, что никогда не знала своих родителей. Ее мать забеременела, будучи девицей. Чтобы избежать порицания, сразу же после рождения дочери она оставила ее в сиротском приюте; такова участь многих детей из простонародья, рожденных матерями‑одиночками от неизвестных отцов.
Марта всегда знала, что ей на роду написано либо до конца своих дней томиться в монастыре, либо наняться в услужение богатому крестьянину. Когда ей исполнилось четырнадцать, она выбрала второе. И вот уже почти два года она жила в доме лесника, где с ней обращались как с бессловесной скотиной, поручали самую черную работу, наказывали за малейшую провинность.
С тех пор не проходило и дня, чтобы мы не встретились. Я назначал ей свидания в самых неожиданных уголках леса, и она шла туда, откуда доносился мой голос, всегда безошибочно находя меня. Мы скрывались в густых зарослях и, взявшись за руки, несколько часов увлеченно болтали обо всем на свете. Я влюбился в Мартину без памяти. Ни запах, ни внешность, ни манера выражаться – ничто не вызывало во мне отторжения. Пусть руки ее огрубели от постоянной работы, тело впитало зловоние конского стойла, говорила она как простолюдинка и манеры ее оставляли желать лучшего, но в груди ее билось золотое сердце, голос ее журчал как весенний ручеек, а каждое слово, сорвавшееся с ее уст, было исполнено удивительного спокойствия и благородства.