Былое и думы. (Автобиографическое сочинение) - Александр Герцен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что? У доктора, видно, практика того? — спросил я освободителя Германии, которому был обязан знанием, что англичане письма складывают втрое.
— Никакой нет, der Keri hat Pech gehabt in London, es geht ihm zu ominos.[1035]
— Так что же он делает? — и я передал ему записку. Он улыбнулся, однако заметил, что и мне вряд следовало ли оставлять на столе доктора медицины открытую записку, в которой я его приглашаю выпить бутылку вина.
— Да и зачем же в такой таверне, где всегда народ? Здесь пьют дома.
— Жаль, — заметил я, — наука всегда приходит поздно; теперь я знаю, как доктора звать и куда, но наверно не позову. (169)
Затем воротимся к нашим чающим движения народного, пересылки денег от родных и работы без труда.
Неработнику начать работу не так легко, как кажется, многие думают, пришла нужда, есть работа, есть молот и долот и работник готов. Работа требует не только своего рода воспитания, навыка, но и самоотвержения. Изгнанники большей частью люди из мелкой литературной и «паркетной»[1036] среды, журнальные поденщики, начинавшие адвокаты — от своего труда в Англии они жить не могли, другой им был дик; да и не стоило начинать его, они все прислушивались, не раздастся ли набат; прошло десять лет, прошло пятнадцать лет, нет набата.
В отчаянии, в досаде, без платья, без обеспечения на завтрашний день, окруженные возрастающими семьями, они бросаются, закрыв глаза, на аферы, выдумывают спекуляции. Аферы не удаются, спекуляции лопают и потому, что они выдумывают вздор, и потому, что они вносят вместо капитала какую-то беспомощную неловкость в деле, чрезвычайную раздражительность, неуменье найтиться в самом простом положении и опять-таки неспособность к выдержанному труду и усеянному терниями началу. При неудаче они утешаются недостатком денег:
«Будь сто — двести фунтов, и все пошло бы как по маслу!» Действительно, недостаток капитала мешает, но это — общая судьба работников. Чего и чего не выдумывалось, — от общества на акциях для выписывания из Гавра куриных яиц, до изобретения особых чернил для фабричных марок и каких-то эссенций, которыми можно было превращать сквернейшие водки в превосходнейшие ликеры. Но пока собирались товарищества и капиталы на все эти чудеса, надобно было есть и несколько прикрываться от северо-восточного ветра и от застенчивых взоров дщерей Альбиона.
Для этого предпринимались два паллиативные средства: одно очень скучное и очень невыгодное, другое также невыгодное, но с большими развлечениями. Люди мирные, с Sitzfleischeм,[1037] принимались за уроки, несмотря на то что они не только прежде не давали уроков, да и сомнительно, чтоб когда-нибудь их брали. Конкуренция страшно понизила цены. (170)
Вот образчик объявлений одного семидесятилетнего старика, который, мне кажется, принадлежал скорее к числу самобытных протестантов, чем коллективных.
MONSIEUR N. N. Teaches the French language on a new and easy system of rapid proficiency, has attended Members of the British Parliament and many other persons of respectability, as vouchers certify, translates and interprets that universal continental language, and english, IN A MASTERLY MANNER. TERMS MODERATE: Namely, three Lessons per Week for Six Shillings[1038]Давать уроки у англичан не составляет особенного удовольствия — кому англичанин платит, с тем он не церемонится.
Один из моих старых приятелей получает письмо от какого-то англичанина, предлагающего ему давать уроки французского языка его дочери. Он отправился к нему в назначенное время для переговора. Отец спал после обеда, его встретила дочь, и довольно учтиво, потом вышел старик, осмотрел с головы до ног Б<оке> и спросил: «Vous etre Ie french teacher?» Б<оке> подтвердил, «Vous pas convenir a moa».[1039] При этом британский осел указал на усы и бороду.
— Что же вы ему не дали тумака? — спрашивал я Б<оке>.
— Я, право, думал об этом, но когда бык поворотился, дочь со слезами на глазах, молча, просила у меня прощенья.
Другое средство проще и не так скучно; оно состоит в судорожном и артистическом комиссионерстве, в предложении разных разностей без внимания на запрос. Французы по большей части работали в винах и водках. (171)
Один легист[1040] предлагал своим знакомым и корелижионерам коньяк, доставшийся ему чрезвычайным образом, по связям, о которых в теперешнем положении Франции он не мог и не должен был рассказывать, и притом через капитана корабля, которого компрометировать было бы calamite publique.[1041] Коньяк был так себе и стоил шесть пенсов дороже, чем в лавке. Легист, привыкнувший «пледировать»[1042] с декламацией, прибавлял к насилию оскорбление — он брал рюмку двумя пальцами за донышко, описывал ею медленные круги, плескал несколько капель, нюхал их на воздухе и всякий раз был изумлен замечательно превосходным запахом коньяка.
Другой товарищ изгнания, некогда провинциальный профессор словесности, увлекал вином. Вино он получал прямо из Кот ДОра, Бургоньи, от прежних учеников и с необыкновенным выбором.
«Гражданин, — писал он ко мне, — спросите ваше братское сердце (votre coeur fraternel), и оно вам скажет, что вы должны мне уступить приятное преимущество снабжать вас французским вином. И тут сердце ваше будет заодно со вкусом и экономией: употребляя превосходное вино по самой дешевой цене, вы будете иметь наслаждение в мысли, что, покупая его, вы облегчаете судьбу человека, который делу родины и свободы пожертвовал все.
Salut et fraternite![1043]
Р. S. Я взял на себя смелость вместе с тем отправить к вам несколько проб».
Образчики эти были в полубутылках, на которых он собственноручно надписывал не только имя вина, но и разные обстоятельства из его биографии: «Chambertin (Gr. vin et tres rare!). Cote-rotie (Comete). Pommard (1823!). Nuits (provision Aguado!)…»[1044] (172)
Недели через две-три профессор словесности снова присылал образчики. Обыкновенно через день или два после присылки он являлся сам и сидел час, два, три, до тех пор, пока я оставлял почти все пробы и платил за них. Так как он был неумолим и это повторялось несколько раз, то впоследствии, только что он отворял дверь, я хвалил часть образчиков, отдавал деньги и остальное вино.
— Я не хочу, гражданин, у вас красть ваше драгоценное время, — говорил он мне и освобождал меня недели на две от кислого бургонского, рожденного под кометой, и пряного Кот-роти из подвалов Aguado.
Немцы, венгерцы работали в других отраслях. Как-то в Ричмонде я лежал в одном из страшных припадков головной боли. Взошел Франсуа с визитной карточкой, говоря, что какой-то господин имеет крайность меня видеть, что он — венгерец, adjutante del generale (все венгерцы-изгнанники, не имеющие никакого занятия, никакой честной профессии, называли себя адъютантами Кошута). Я взглянул на карточку — совершенно незнакомая фамилия, украшенная капитанским чином.
— Зачем вы его пустили? Сколько тысяч раз я вам говорил?
— Он приходит сегодня в третий раз.
— Ну, зовите в залу. — Я вышел разъяренным львом, вооружившись склянкой распалевой седативной[1045] воды.
— Позвольте рекомендоваться, капитан такой-то. Я долгое время находился у русских в плену, у Ридигера после Вилагоша. С нами русские превосходно обращались. Я был особенно обласкан генералом Глазенап и полковником… как бишь его… русские фамилии очень мудрены… ич… ич…
— Пожалуйста, не беспокойтесь, я ни одного полковника не знаю… Очень рад, что вам было хорошо. Не угодно ли сесть?
— Очень, очень хорошо… мы с офицерами всякий день эдак, штос, банк… прекрасные люди и австрийцев терпеть не могут. Я даже помню несколько слов по-русски: «глеба», «шевердак» — une piece de 25 sous.[1046]
— Позвольте вас спросить, что мне доставляет… (173)
— Вы меня должны извинить, барон... я гулял в Ричмонде… прекрасная погода, жаль только, что дождь идет… я столько наслышался об вас от самого старика и от графа Сандора — Сандора Телеки, даже от графини Терезы Пульской… Какая женщина графиня Тереза!
— И говорить нечего, hors de ligne.[1047] — Молчание.
— Да-с, и Сандор… мы с ним вместе были в гонведах… Я собственно желал бы показать вам… — и он вытащил откуда-то из-за стула портфель, развязал его и вынул портреты безрукого Раглана, отвратительную рожу С.-Арно, Омерпаши в феске. — Сходство, барон, удивительное. Я сам был в Турции, в Кутаисе, в тысяча восемь. сот сорок девятом году, — прибавил он как будто в удостоверение сходства, несмотря на то что в 1849 году ни Раглана, ни С.-Арно там не было. — Вы прежде видели эту коллекцию?
— Как не видать, — отвечаю я, смачивая голову распалевой водой. — Эти портреты вывешены везде, на Чип-сайде, по Странду, в Вест-Энде.