Живые и мертвые классики - Владимир Бушин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, об Астафьеве ты сказал, что его выступления после переворота «пропитаны ненавистью… Когда-то он был интересен мне как способный парень из провинции, и я поддерживал его первые вещи. Но я ошибся в нем. Он лгал литературе и тогда».
Это уже общая оценка творчества писателя и его личности в целом. Но я все же продолжаю считать талантливыми книгами «Царь-рыбу», «Последний поклон», «Пастуха и пастушку»… И вот еще какая подробность: ты приведенную оценку высказал в 2003 году, когда Астафьева уже не было в живых, а я напечатал в «Советской России» свое негодующее открытое письмо ему в августе 1991-го, когда он мог и спорить, и опровергать, и защищаться. Согласись, тут есть некоторая разница…
Так же резко и смело ты теперь пишешь и о сошедших со сцены Горбачеве, Ельцине, Яковлеве…
А в суде, куда, как ты пишешь, кого-то тащу, я был только в молодости, когда разводился с первой женой, ты же на 83-году бегаешь по судам, рассчитывая с их помощью свергнуть Михалкова, стать председателем МСПС и утвердиться в Доме Ростовых. Вот я читаю: «Вступило в силу решение Пресненского суда от 29 декабря 2005 года по иску Ю.В. Бондарева к С.В.Михалкову, в котором выдвигалось требование признать законность избрания Ю.В.Бондарева председателем Исполкома МСПС. Суд принял решение отказать в иске в полном объеме»… (ЛГ № 10 06). Армянскому радио задают вопрос: «Какая разница между Львом Толстым и Юрием Бондаревым, лауреатом премии Толстого?» Ответ: «Толстой в 82 года ушел из родного дома, а Бондарев в этом же возрасте рвется в чужой дом».
Да если бы даже суд и удовлетворил твой иск в полном объеме — так что? Можно понять слесаря или клерка, которые ради хлеба насущного судятся за свои рабочие места, но стать по решению суда председателем Союза служителей муз… Юра, у меня нет слов… И потом, неужели тебе мало? Двадцать лет был секретарем правления СП СССР и первым заместителем председателя СП РСФСР, потом еще лет пять уже председателем… Когда тебя в 1994 году съезд писателей не избрал на новый срок, можно было подумать, что ты вздохнул с облегчением: «Слава богу, сколько можно! Ведь уже семьдесят, отдохну…» Но оказывается, десять лет после этого ты только и мечтал, как бы вернуться и опять сидеть в президиумах! Ну пожалей ты себя, свои седины и свою семью… Ведь вся эта заваруха в МСПС без твоего участия была бы просто невозможна. Ларионов использовал твое непомерное честолюбие как таран.
Не утомил? Тут вот еще и такая деталь: «У Астафьева было прямо-таки культовое представление о себе. Например, устроил в Овсянке литературные чтения». Позволь не согласиться. В таких чтениях, устроенных, вероятно, не самим писателем, а местными властями, нет ничего культового. Проходили же у нас частенько читательские конференции по отдельным новым книгам или всему творчеству здравствующего писателя. Были такие конференции и по твоим книгам.
Но вот я читаю у тебя: «Горячий снег», «Батальоны просят огня», «Берег», «Выбор», «Тишина», «Игра», «Искушение»… Они вошли уже в классический набор литературы XX века». Если это не «культовое представление о себе», то что?
В другой раз корреспондент спрашивает: «Какое из ваших произведений наиболее любимо вами?» Он и мысли не допускает, что писателю какое-либо (хоть одно!) из его созданий не нравится. Ты не нашел с такой уверенности собеседника ничего особенного и перечислил как «наиболее любимые» буквально все свои повести и романы..
Боже мой, как далеко это от благородного недовольства своей работой, которым мучились многие русские писатели прошлого! Ты, например, часто клятвенно поминаешь Достоевского. А вот что он говорил о своем «Двойнике»: «Я обманул ожидания и испортил вещь. Мне Голядкин опротивел. Многое в нем писано наскоро… Рядом с блистательными страницами есть скверность, дрянь, с души воротит, читать не хочется. Вот это-то и создало мне на время ад, и я заболел от горя». Лев же Толстой доходил до того, что объявлял иные свои произведения «пустяками», «ничтожным трудом» и т. п. Леонид Леонов говорил: «От многого из того, что написано мной, я бы отказался и просто запретил издавать». А ведь классики тоже тратились, тоже отдавали своим произведениям часть жизни, вкладывали душу. Вот взглянуть бы им хоть одним глазком на собрата, который доволен всем, что написал…
А уже в наши дни Константин Симонов нашел в себе мужество опубликовать письмо читательницы, которое, в сущности, перечеркивает «Жди меня», одно из самых знаменитых его стихотворений. На трагическом примере своей судьбы она показала, что это стихотворение — высокая молитва верности, пока жив тот, кого ждешь, но оно оборачивается страшным обвинением и проклятьем, если он погиб:
Как я выжил, будем знатьТолько мы с тобой.Просто ты умела ждать,Как никто другой.
Значит, плохо ждала? Значит, я виновата в его гибели… Как с сознанием этого жить?
А твой музей — это не культовая затея? Конечно, запретить его создание ты не мог, — и свобода, и нет на олухов перевода. Но ты обязан же был сказать энтузиастам: «Олухи царя небесного, в какое положение вы ставите меня перед Пушкиным, музей которого создали спустя 45 лет после его смерти, перед Лермонтовым, Гоголем, Достоевским, которые ждали своих музеев еще дольше…» А вместо этого ты явился на открытие музея и перерезал там символическую ленточку. Сам открыл собственный музей! При таких церемониях полагается и речь. Произнес? А если завтра энтузиасты вздумают памятник тебе поставить рядом с Толстым? Тоже явишься?.. А потом в «Правде» под несуразной рубрикой «Честь бойца — всегда с тобой!» появилась с тремя фотками статья «Писатель пришел в свой музей». Мало того, главный закоперщик музея Ю.Г.Круглов стал у тебя лауреатом Шолоховской премии. Известен еще только один прижизненный писательский музей — Г.М. Маркова на его родине. Но Георгий Мокеевич все-таки там ленточку не перерезал, хотя и был дважды Герой…
Идем дальше? Итак, ты считаешь, Юра, что мои черные «критические опусы» есть порождение черной зависти. Зависть — твоя любимая тема. Однажды ты пустился в рассуждение о ней даже с трибуны съезда писателей. А в романе «Выбор» некий персонаж произносит о ней взволнованную речь: «Зависть, жесточайше душу гложащая, расцвела волшебным розарием в новом мещанстве… Завидуют страстно, как сумасшедшие, и по всем габаритам (параметрам?), завидуют деньгам, модной юбчишке, новой квартире, здоровью, даже миниатюрному успеху». Начав инвективу вроде бы достаточно локально и приемлемо — с «нового мещанства», далее твой Савонарола адресует свои жуткие обвинения уже всему советскому обществу, всем его слоям: «Завидуют повально: и дворник, и актер и замминистра…» Ну, разумеется, и почему-то не названные министры, и генералы, и, конечно же, писатели. Все они, продолжает обличитель, к тому же еще «тайно, но сладострастно радуются чужому неуспеху, протекающему потолку соседа, безденежью, ячменю на глазу, болезни, и — не содрогайтесь! — даже смерти бывшего удачника: он уже там, а я еще тут. Или: как хорошо и справедливо, что его похоронили на Востряковском, а не на Новодевичьем».
Несмотря не уговоры, не содрогнуться при виде нарисованной картины просто невозможно. Да где это все усмотрено? Хоть бы два-три примера! Это можно было бы посчитать плодом разгоряченного воображения персонажа, и только, но есть основания думать, что здесь для выражения своего взгляда его устами воспользовался сам автор, ибо он неоднократно и сам (как уже сказано, даже на съезде писателей, но, понятно, без таких крайностей, как ячмень на глазу и Востряковкое кладбище) представлял страшным злом советского общества «госпожу Зависть». Кругом лютые завистники! Продохнуть невозможно. И я, конечно, встречался в жизни с проявлениями зависти и злорадства, но чтобы так, но чтобы так…
Вот и обо мне тоже: патологический завистник. А о себе ты решительно заявил на первой полосе допожарного «Патриота»: «Я никогда не был завистником» (№ 29–30). И я верю, ибо трудно себе представить человека, которому ты мог бы позавидовать. Ведь в нашей литературе второго такого счастливчика с серебряной ложкой во рту, как говорят англичане, и не было. Изданий и тиражей — как у Солженицына, орденов и медалей — почти как у Буденного, премий — как у Горбачева, руководящих должностей — как у Сорокина (но гораздо выше), похвал — как у того же Валентина Ефимовича…
Но, дорогой Юра, ведь под зависть можно подогнать что угодно. Например, почему ты написал «Горячий снег»? Из зависти к Виктору Некрасову, получившего Сталинскую премию за повесть «В окопах Сталинграда». Почему стал председателем СП РСФСР? Из зависти к Сергею Михалкову, десять лет бывшему председателем. Почему родил двух дочерей? Из зависти к Шолохову, у которого две дочери. Почему построил, допустим, трехэтажную дачу? Из завести к Бакланову, у которого двухэтажная. Почему завел черных лебедей? и т. д.