Источник счастья. Книга вторая - Полина Дашкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Банка так и оставалась в саквояже, дома он вытаскивал ее, ставил на место, в глубину ящика, и клялся себе, что до тех пор, пока не поймет, кого и почему выбирает таинственный паразит, об использовании препарата на людях не может быть и речи.
В своей тетради он записал:
«Какое тяжелое, изматывающее искушение, какой коварный, жестокий соблазн. Ты всю жизнь борешься со смертью, и вот на тебе мозговых червячков! Ты только введи дозу, а они уж сами разберутся. Они судьи, вершители судеб, а ты лишь скромный посредник. От тебя ничего не зависит. Ты ни в чем виноват не будешь, ты действовал из самых чистых побуждений. Хотел помочь, спасти, использовал последний шанс.
Я не ставлю опыты на людях, это мой незыблемый благородный принцип. Однако всякий принцип на то и существует, чтобы однажды отступить от него.
Через неделю после разгрома лаборатории мне посчастливилось отыскать в букинистической лавке весьма любопытную немецкую книгу «Исторические прототипы доктора Фауста». Там небольшая глава посвящена Альфреду Плуту. Кое-какие мои догадки подтвердились. Он действительно побывал в России, подвизался при дворе Ивана Грозного в качестве лекаря и астролога.
Там не написано, что он посетил Вуду-Шамбальские дикие степи, однако, покинув Москву, в Германию он вернулся лишь через три года и поселился на каком-то маленьком северном острове, неподалеку от Гамбурга. Это ничего не доказывает. Опять гипотеза.
В статье есть комментарий к «Misterium tremendum». Плут назвал свою картину аллегорией, пояснил, что твари – это воплощение грешных, злых помыслов. Как бы мне хотелось, вслед за разумными исследователями, историками, искусствоведами, счесть появление из шишковидной железы белесых червячков плодом мрачной фантазии художника. Но слишком уж точно он изобразил то, что я видел собственными глазами.
Впрочем, нельзя забывать, что Альфред Плут воспринимал действительность совсем не так, как я. Для средневекового алхимика граница между миром реальным и воображаемым была размыта, ее практически не существовало. Он доверял своим фантазиям, предчувствиям, интуиции так же, как я доверяю материальным фактам. Из этого не следует, что он был глупей и наивней меня. Мы слишком разные. Он относил себя к категории «посвященных». Он писал, что посвященный отделен от остального, профанического мира так же, как мертвец от мира живых. Посвященные, как мертвецы, никогда не обращаются напрямую к существам, стоящим на ином уровне. Я именно такое существо. Я отношу себя к категории профанов, обычных людей. Мне противна всякая элитарность. Неизвестно, поняли бы мы друг друга, если нам довелось бы встретиться».
Тетрадь научных наблюдений все больше походила на личный дневник. Это не нравилось Михаилу Владимировичу. Из-за обысков он перестал доверять даже бумаге. Он опасался называть имена, рассказывать о реальных событиях. Иногда вырывал страницы. Записи теряли всякий смысл, он уже не понимал, зачем, для кого пишет, однако никак не мог бросить свою тетрадь.
Еще давно, в апреле, накануне Страстной недели, в лазарет попала его старинная знакомая, вдова бывшего университетского преподавателя Лидия Петровна Миллер.
Лидия Петровна легла умирать. Гипертония. Совершенно изношенное сердце, тяжелая форма диабета. Она была безнадежна, счет шел на сутки. С ней неотлучно находилась ее внучка, семилетняя Ксюша. Отец Ксюши погиб, мать умерла от тифа. Никого из когда-то большой благополучной семьи Миллеров на свете не осталось. Никого, кроме умирающей старухи и маленькой девочки.
– Вы спасете бабу Лиду. Если не сможете, я сразу умру, кроме нее никому я не нужна, – сказала Ксюша.
Михаил Владимирович понял, что это не пустые слова. У ребенка были взрослые угасающие глаза. Он представил, каково будет ему смотреть в эти глаза всего через пару-тройку суток, и так испугался, что на следующее ночное дежурство прихватил с собой в саквояже одну из склянок.
Даже Тане он ничего не сказал. Вливание сделал на рассвете, в маленькой пустой процедурной. У него тряслись руки и першило в горле, но не возникало никаких вопросов. Он действовал почти машинально.
Лидия Петровна была в коме. Когда он вытащил иглу из вены, она открыла глаза и спокойно произнесла:
– Миша, вы молитесь. Стало быть, конец? У Ксюши мешочек, там кое-что на похороны.
Только тогда он заметил, что бормочет вслух «Отче наш».
Дальше все происходило, как когда-то с Осей. Михаилу Владимировичу с трудом удалось добиться, чтобы больную не перевели в тифозную палату. Высокая температура держалась у нее семь суток, как раз до Пасхи. Потом лихорадка кончилась, больная была слабой, вялой, много спала, у нее стали клочьями выпадать волосы, слезала кожа. Но сердце билось ровно и сильно.
– Не понимаю, зачем понадобилось врать? – сурово спросила Ксюша на десятый день. – Зачем здесь все говорили, что баба Лида не жилец? И вы тоже говорили, а ведь знали, знали, что спасете! Только напрасно мучили меня.
После выписки Михаил Владимирович несколько раз встречался с ними. Лидия Петровна невероятно похудела, спину держала прямо, лицо разгладилось, порозовело, походка стала легкой. Волосы росли медленно. Короткий ежик, как после тифа, белоснежный, серебристо-седой.
– Миша, что вы такое сделали? Куда делся мой диабет? Сердца вообще теперь не чувствую, поднимаюсь пешком на седьмой этаж, и никакой одышки.
– Я тут ни при чем, это просто Ксюша вас очень сильно любит.
В июне им удалось уехать через Киев в Германию. Нашлись какие-то дальние немецкие родственники, готовые их принять.
Профессор не надеялся узнать, сколько суждено будет прожить Лидии Петровне. Когда он понял, что второй раз цисты вернули человека с того света, он испугался. Он упорно повторял, про себя и вслух, что не собирается испытывать препарат на людях. Случай с Лидией Петровной он считал не экспериментом, а нервным срывом. Он никому не рассказал об этом, ни слова не написал в своей тетради и клялся себе, что это больше не повторится. Как бы ни было жаль больного и его близких, нельзя выходить на пределы известных, проверенных, законных медицинских возможностей.
Впрочем, таких возможностей оставалось все меньше. Не было лекарств, инструментов, толковых фельдшеров и сестер. Именно это и стало причиной следующего срыва.
Как раз в июне, после того как уехали в Германию Лидия Петровна и Ксюша, а госпиталь возглавил комиссар Смирнов, в приемное отделение поступил старик с пулями в животе. Он пришел глубокой ночью, сам, своими ногами, зажимая кровоточащие раны грязной ветошью. Вместе с Михаилом Владимировичем в ту ночь дежурила Таня.
Старик был в сознании, он рассказал, что его расстреляли в подвале ЧК на Большой Лубянке. Расстрельная команда спешила, к тому же товарищи были пьяны, не проверяя, забросили штук двадцать трупов в кузов грузовика, повезли зарывать, да по дороге, на Остоженке, отвалилось колесо. Старику каким-то чудом удалось незаметно выбраться из кузова, он вспомнил, что рядом, на Пречистенке, должен быть госпиталь, и вот, дошел. Теперь он не сомневался, что выживет.
Надо было срочно вытащить пули, но оказалось, что нет ни эфира, ни хлороформа, невозможно дать наркоз.
– Ничего, доктор. Потерплю, главное, вытащи, спаси меня, – сказал старик.
Он терпел. Он жил, хотя повреждения от пуль в органах брюшной полости были несовместимы с жизнью и крови он потерял страшно много.
Не хватило шовного шелка, а тот, что был, оказался гнилым. Не хватило даже перекиси и йода, чтобы полноценно обеззаразить раны.
Михаил Владимирович сделал все, что мог. И старик старался из последних сил, твердил в полубреду:
– Мы с тобой одолеем ее, доктор, мы ее, сволочь, смерть проклятую, лютую, победим. Ишь, вообразила себя тут хозяйкой! Не бывать этому! Не помру я, назло ей, оклемаюсь. Ты, да я, да мы с тобой, доктор, покажем ей, гадине, где раки зимуют! Ты только смотри, не сдавайся, не подведи, подсоби мне, а я уж постараюсь.
Уже давно, почти целый год, с октябрьского переворота, Михаила Владимировича не покидала тяжкая, тайная тоска, он тщательно скрывал ее от детей, от няни, от Федора, но тем упорней, глубже она вгрызалась в душу.
Все можно вытерпеть – голод, холод, грязь. Но лозунги, красный кумач повсюду, пафос и пошлость речей, лица людей, которые тупо шагают строем, абсолютная безнаказанность зла. Зло, возведенное в доблесть. Самые темные жуткие инстинкты толпы, поднятые на высоту новой религии. Даже если кончится война, появятся продукты в лавках, пойдут трамваи и поезда, станет бесперебойно гореть электричество, все равно пандемия одичания, страха и унижения закончится теперь не скоро.
Иногда посещала его соблазнительная мысль о смерти как избавлении от окружающей мерзости. Он слушал бормотание старика, и ему вдруг стало стыдно. Умирающий раненый дед щедро делился с ним, здоровым, целым и невредимым, своей невероятной, физически ощутимой энергией жизни.