Дневники Зевса - Морис Дрюон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наваждение — вот слово, лучше всего обозначающее то удрученное состояние, в котором я пребывал, находясь под властью безотрадной любовницы-госпожи.
Быть может, вы думаете, что эта неназываемая богиня — смерть? Ну нет; у смерти есть и имя, и свой бог Танатос, брат Сна; есть у нее и своя Мойра-поставщица, и свое царство, которым заведует Аид. Она делает свое дело тихо, в вашей тени и до последнего часа не мешает вам наслаждаться жизнью. Если вы легкомысленны нравом, то можете забыть эту терпеливую невесту; если принадлежите к племени мудрецов, можете подготовиться к встрече с ней посредством размышлений или посвящения, чтобы безмятежно познать неизбежные объятия; вы можете дразнить ее и чувствовать себя сильным и счастливым, ускользая из ее рук. Самый страх, внушаемый ею, побуждает вас творить и лучше использовать мгновения света.
Безымянная Госпожа — совсем другое дело. Ее суть — отрицание; она смерть в жизни и жизнь в смерти.
Вы уже заметили, что большинство божеств имеют две задачи; одна исполняется в космическом или природном порядке, а другая, что является лишь частицей, отражающей божественный космос, — подле вас. И вы наверняка поняли, что обе эти задачи не различны по существу и являются лишь двумя применениями одного и того же принципа.
Однако Госпожа, как я вам уже сказал, иссушает цветок и гноит плод на дереве.
Точно так же она иссушает мысль и гноит радость, желание и волю на древе души.
Это она внезапно заволакивает мглой пути, которые связывают вас с другими людьми и с миром; это она ломает в вас всякую волю предпринимать что-либо, действовать, общаться, отнимает у вас желания, не уменьшая при этом страха небытия. Она очерчивает вокруг вас некий круг, который вам кажется непреодолимым; словно отрицает вас, уничтожает в вас силы, которые вы привносите в мир, чтобы созидать его и утверждать себя в нем. Она является и стенами, и надзирательницей незримой тюрьмы, где ваша душа способна лишь кружить на месте, созерцая собственное несчастье.
Эта пустыня души, вполне вам знакомая, которой, однако, вы не можете дать точного определения, называя ее то черной тоской, то меланхолией, и есть царство безымянной Госпожи.
Зевс унылый, Зевс подавленный, Зевс отчаявшийся, Зевс, лишенный творческих порывов и радости правления, — это даже в голове не укладывается.
Я больше не сопровождал Деметру в ее путешествиях по зазеленевшей земле. У меня больше не находилось для Гестии слова благодарности, хотя ее хлопоты у очага этого заслуживали. Веселость Нереид, со смехом гонявшихся друг за дружкой в волнах, раздражала меня и казалась глупой. Дочери Горы и Музы больше не были предметом моей гордости. Я не отвечал Памяти, поскольку даже воспоминания причиняли мне боль. Антилюбовница отдалила меня от всех богинь, и многие страдали из-за этого необъяснимого безразличия.
Угрюмая серьезность, с которой я изрекал свои решения, выдавая ее за сосредоточенность, была лишь криво сидевшей маской, за которой зияло мое одиночество.
Но меланхолия всегда коренится в нашем недовольстве самими собой, причину которого нам надо отыскать, и упрек, который мы обращаем к самим себе, открывает ей дверь.
До похищения Персефоны мне приходилось сражаться лишь против сил, которые были вне меня самого. Теперь же впервые пришлось столкнуться с последствиями собственных поступков. Ведь Персефона была моим порождением, и ее брак был заключен по моему решению. Я вполне мог бы обвинить Деметру в чрезмерной материнской любви, а Аида — в неуклюжести или плутовстве; но я не мог отрицать, что главный груз ответственности лежит на мне. Так я заметил, что всякий поступок, который нам казался благоприятным или спасительным, когда мы его совершали, содержит зародыш боли или пагубных последствий.
Цепь радостей и горестей бесконечна, столь же прочна и равномерна, как цепь жизни и смерти. Я даже начал сожалеть, что являюсь царем богов, то есть вечным движителем этой цепи. «Какое безумие, — изводил я себя, — надоумило меня согласиться на царство?»
Никогда я не был несчастнее, чем в то время. А ведь я был победителем, внушал трепет, покорность, зависть, любовь — казалось, Вселенная замыслила даровать мне все условия для счастья.
Однако я часто тосковал о временах страха, риска и надежды, когда готовил свою войну, но еще не выиграл ее.
Иногда ночами, лишенными и любви, и сна, я бесшумно приближался к берегам, не позволяя себе увидеться ни с матерью, ни с Амалфеей; долго смотрел на свой родной остров Крит и его горные хребты, где я бегал, играл, ждал, где я был еще человеком, а не богом. Смотрел я и на свое изображение, высеченное на вершине горы. Я вопрошал этот массивный неизменный профиль, который ждал меня с начала времен и на который я уже начинал походить. Я испытывал искушение лечь под этой скалой и заснуть навсегда, оставив управление миром любому, кто пожелает. Любой не хуже меня может тянуть эту унылую цепь, а если будет тянуть хуже — что ж, какая разница!
Однажды ночью я увидел, как море неожиданно вздулось предо мной. Волны расступились — и появился мой Дядюшка Океан, качая кудрявой белопенной головой. Он вышел на песчаный берег и сел рядом.
— Зевс, племянник, — сказал он, — я уже не первый день вижу тебя несчастным. Что у тебя за горе?
— Неужели мои терзания так заметны? — спросил я.
— О них можно догадаться, если прожил дольше, чем ты.
— Думаю, что зря породил Персефону, — произнес я.
— Ошибка, если это было ошибкой, теперь исправлена, — ответил Океан. — Так что тебе больше незачем изводить себя. Персефона — лишь видимая причина, за которую цепляется твой рассудок, чтобы скрыть причину более глубокую.
— Тогда, быть может, я страдаю оттого, что любил многих богинь, но не смог остаться ни с одной?
Я произнес это несколько сокрушенным тоном, потому что среди оставленных мною были и две дочери самого Океана. Но у Океана широкая натура, он охватывает вещи во всей их протяженности и полноте; и, разумеется, при таком взгляде на Вселенную моя судьба казалась ему более важной, чем судьба собственных дочерей. Он возразил:
— Ты можешь иметь еще больше любовниц, и они у тебя будут. А можешь, если заблагорассудится, вернуться к тем, кого оставил. Твое одиночество зависит не от твоих подруг.
— Значит, дело в Той, Которую Не Называют?
— Вовсе нет. Черная Госпожа — следствие, но не причина. Ты мог помешать ее рождению. И вполне мог помешать ей даже близко к тебе подойти — она же слепая. Ты сам отдался ей. Она — что-то вроде наказания, которое ты сам на себя наложил.
— Но в чем же тогда, глубокомысленный дядюшка, истинная причина? Скажи, если это может помочь мне!
Океан наморщил чело и подул на поверхность вод. Потом заключил:
— Ты страдаешь оттого, что у тебя больше нет отца, и наказываешь себя за то, что заключил его в Тартаре.
Вот еще! Как я могу сожалеть об отце, который хотел меня сожрать и с которым я познакомился лишь для того, чтобы сразиться? Какую боль могло мне причинить его исчезновение?
— Потише, потише, — продолжал Океан. — Миру незачем знать обо всем этом. Конечно, твой отец ненавидел тебя, и ты тоже его ненавидел. Но любовь или ненависть сути дела не меняют. Над тобой больше никого нет. Любящий отец — защита. Ненавидящий отец — препятствие; но препятствие — это ведь еще и опора. Пока правил твой отец, ты считал, что он в ответе за все; теперь ты сам должен отвечать перед другими и за других, но главное — перед самим собой и за себя самого; и ты не можешь переложить свои обязанности ни на кого другого. Ты, еще молодой, стал старым Зевсом, потому что в тот день, когда перестаешь быть сыном, стареешь. Ты окружен чужими ожиданиями, ты их либо исполняешь, либо кто-то в тебе разочаровывается; к тебе взывают, но к кому можешь воззвать ты? Я любил Урана, а мои братья его ненавидели, но я помню, чем обернулось его исчезновение для всех нас. Мы все были одинаково подавлены; и если Крон уничтожил потом самую прекрасную часть наследства, которого так страстно домогался, то лишь для того, чтобы наказать самого себя. Ты не разрушил наследство, но оно тебя тяготит.
— Дядюшка, дядюшка, — воскликнул я, — ты мудрее и осведомленнее меня. Так почему же ты не взял на себя управление миром, вместо того чтобы меня к нему толкать?
— Как раз потому, что я мудр. Потому что у тебя были и желание, и способности к этому. Потому что я тоже познал уныние, даже большее, чем твое, — оказаться одновременно самым первым и самым старым. Я хотел, чтобы ты, будучи царем, имел старшего товарища, который поговорит с тобой в такие вот горькие моменты, как сейчас, и поймет.
Светало. Я знал, что мне нужно вернуться на Олимп и появиться на пороге в тот час, когда дневные божества уходят на свои работы.
— Дядюшка, — спросил я напоследок, — есть ли лекарство от недуга, который ты мне открыл?