Притча - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И теперь им оставалось только ждать. Было начало десятого.
В десять три капрала, американец, англичанин и француз, каждый с вооруженным солдатом своей нации, вышли из-под арки позади отеля, каждый сменил своего часового и увел сменившегося под арку. Наступил полдень. Тени их переместились с запада и стали падать отвесно; те же самые три капрала появились с тремя свежими часовыми, сменили свои посты и ушли; это был час, когда в прошлое, невозвратимое время, именуемое миром, мужчины шли домой поесть, и, возможно, чуточку отдохнуть, но никто из них не шевельнулся; тени их, снова удлиняясь, поползли к востоку; в два часа трое капралов вышли в третий раз, три группы из трех человек совершили повторяющийся через два часа ритуал и удалились.
На сей раз автомобиль пронесся по бульвару так быстро, что опередил вест" о своем приближении. Толпа успела лишь поспешно раздаться и пропустить его на Place, а потом, когда он промчался и остановился перед отелем в рванувшемся из-под колес облаке пыли, сомкнулась опять. Это был штабной автомобиль, весь в пыли и засохшей грязи, потому что ехал он не только из расположения войск, а с передовой, хотя на его флажке было пять звезд командующего армией. Но на четвертом году войны в таких вещах разбирались даже дети, и, не будь на капоте флажка, даже дети узнали бы обоих, сидящих в нем, - приземистого широкогрудого командира дивизии, он приподнялся с сиденья еще до остановки автомобиля, и высокого, похожего на ученого, человека, которой должен был быть начальником штаба группы армий; командир дивизии вышел из автомобиля прежде, чем денщик, сидевший рядом с водителем, успел сойти и распахнуть заднюю дверцу, и зашагал короткими, крепкими кавалерийскими ногами к неприступному входу в отель прежде, чем штабной офицер успел шевельнуться.
Потом штабной офицер тоже поднялся и взял с заднего сиденья какой-то продолговатый предмет, через секунду они - толпа - увидели, что это такое, подались вперед и подняли ропот, но не проклятья, потому что он относился даже не к командиру дивизии; они, в сущности, не винили его; еще не зная об иностранце-капрале, даже узнав и тем не менее видя в командире дивизии источник своего страха и причину страдания, винить его они не могли: он был не просто французом, но смелым и верным солдатом, он мог делать только то, что делал, и верить только в то, во что верил, а поскольку благодаря таким, как он, Франция держалась так долго, его окружали ревность и зависть-солдат: запятнана была не только его личная честь и честь дивизии, но и честь всего сословия командиров от отделений и взводов до армий и групп; француз безопасность его родины подверглась риску или по крайней мере угрозе.
Потом, впоследствии, кое-кому будет казаться, что в те пять-шесть секунд, прежде чем они осознали значение предмета, взятого штабными офицерами с заднего сиденья, был миг, когда они ощутили к командиру дивизии что-то похожее на жалость; это был не только француз и солдат, но француз и солдат, который, чтобы стать солдатом и быть французом, прежде всего должен быть человеком, однако, чтобы обрести высокую привилегию быть храбрым и верным французом и солдатом, он должен был отречься от права на человечность - если у них было право лишь на страдание и горе, у него было право предопределить его; он мог разделить лишь утрату, но не горе; и они, и он сам были жертвами его чина и высокого положения.
Потом они разглядели, что держал в руке штабной офицер. То была сабля. У него - офицера - их было две: одна свисала с пояса, другую он нес, ремни ее были обернуты вокруг эфеса и ножен; выйдя из автомобиля, он взял ее под мышку.
И даже дети понимали, что это значит: командир дивизии тоже находится под арестом, и тут они подняли ропот; казалось, только теперь, впервые, они по-настоящему поняли, что всему полку грозит смерть, - ропот не просто страдания, но и смирения, почти приятия, так что сам командир дивизии остановился и оглянулся, и они, казалось, тоже взглянули, увидели его впервые " - он был жертвой даже не своего чина и высокого положения, а, как и они, того же самого мгновения во времени и пространстве, которое сгубило полк, но безо всяких прав в его судьбе; одинокий, безродный, пария и сирота для тех, чей приказ он выполнит, оставляя сирот, и для тех, кого он осиротит, он был заранее отвергнут теми, от кого получил высокое право стойкости, верности и отречения от первородного права на человечность, сострадание и жалость и даже на право умереть, - он постоял еще секунду, глядя на них, потом повернулся, уже снова идя рубленым шагом к каменным ступеням, ведущим к неприступной двери, штабной офицер с саблей под мышкой последовал за ним, трое часовых взяли на караул, когда командир дивизии поднялся по ступеням, прошел мимо них и сам рывком распахнул дверь, за которой зияла чернота; прежде чем кто-нибудь успел шагнуть к ней приземистый, безродный, неукротимый и обреченный твердо, не оглядываясь, шагнул через черный порог, словно (для теснящихся лиц и глядящих глаз) в Бездну или в Ад.
И уже было поздно. Если бы они могли двинуться, то успели бы подойти к лагерной проволоке вовремя, чтобы услышать погребальный звон; теперь из-за собственной неподвижности им оставалась лишь возможность наблюдать, как палач готовит петлю. Через минуту появятся вооруженные курьеры с сопровождающими и заведут свои мотоциклы, стоящие во внутреннем дворе; к двери подкатят машины, и к ним выйдут офицеры - не старый верховный генерал, не двое младших, даже не командир дивизии, обреченный на последнюю, полную меру искупления - видеть роковой конец, глашатаем которого он был, - не они, а военные полицейские, профессионалы, те, что по склонностям и личным качествам были призваны и словно епископами отобраны, воспитаны и удостоены в непреложной иерархии войны места мажордомов для подобных церемоний вершить со всей безнаказанностью и властью цивилизованных порядков организованный по всей форме расстрел одних людей другими, носящими ту же самую форму, дабы не было ни малейшего нарушения или отступления от закона; подготовленные к этой минуте и этой цели, как скаковые лошади со всем мастерством, знаниями и осторожностью человека подготовлены к мгновению прыжка через барьер и реву трибун Сен-Леже или Дерби; штабные машины с флажками, обдавая их оседающей пылью, быстро уедут к лагерю, откуда, как они теперь поняли, им не стоило уходить; даже будь у них возможность двигаться, то, лишь мчась со всех ног, они могли бы успеть к ограде лагеря, чтобы услышать затихающее эхо и увидеть расходящиеся дымки выстрелов, которые лишат их отцов, детей и мужей, но в этой тесноте невозможно было даже повернуться: вся Place была запружена людьми, изо ртов несся этот даже не вопль, а полувой-полуропот, они не сводили глаз с серого, похожего на склеп здания, куда оба генерала в блестящих мундирах с регалиями и символами славы вошли, словно в гробницу героев, и откуда теперь появится только Смерть, не сводили с него глаз, измученные и объятые страхом, неспособные двинуться никуда, разве что стоящие впереди могли броситься на и под машины, прежде чем они тронутся, уничтожить их и, погибнув вместе с ними, завещать обреченному полку по крайней мере одно лишнее дыхание.
Но ничего не происходило. Вскоре из-под арки появился курьер, но это был лишь обыкновенный мотоциклист связи, без сопровождающего; весь его вид говорил, что он не имеет никакого отношения к ним или их проблеме. Он даже не глядел на них, поэтому вопль, не слишком громкий, прекратился, когда он сел на один из мотоциклов и поехал даже не в сторону лагеря, а к бульварам, касаясь расставленными ногами земли, потому что в толпе нельзя было развить скорость, необходимую для устойчивости мотоцикла. Толпа раздавалась лишь настолько, чтобы пропустить его, а потом смыкалась снова, продвижение его сопровождалось непрерывными, настоятельными просьбами расступиться, унылыми, назойливыми и раздражающими, словно крики отбившейся от стаи птицы; вскоре появились еще двое, одинаковые вплоть до лениво-равнодушного вида, и уехали на двух мотоциклах, их продвижение тоже сопровождалось криками: "С дороги помесь овцы и верблюдов..."
И все. Начался закат. Пока они стояли в начинающемся приливе ночи, отлив дня внезапно огласился слаженным, нестройным созвучием горнов, слаженным потому, что они звучали одновременно, нестройным потому, что они трубили не один сигнал, а три: французский "Battre aux Champs" {"Выступать в поход".}, английский "Последний пост" и американский "Отход", началось оно в городе и распространялось от городка к городку и от лагеря к лагерю, вздымаясь и понижаясь в своем мерном звучании, словно бронзовое горло методичной и пунктуальной Войны пронзительно и угрюмо провозглашало и утверждало конец дня перед торжественным ритуалом _Заступить на пост_ и _Сдать смену_, передачи поста сегодняшними стражами завтрашним; на этот раз вышли уже сержанты, вшестером, каждый со своим часовым, старым или новым, все шесть групп, слаженно маршируя и поворачиваясь, старательно держали равнение: когда караулы сменились и трое новых часовых приняли посты, прозвучали слаженно и нестройно, как горны, резкие команды на трех языках. Потом из старой крепости донесся выстрел вечерней пушки, нарочитый и гулкий, словно барабанной палочкой ударили по опрокинутой чаше гулкого воздуха, звук этот замирал медленно, неторопливо, и, не успев стихнуть окончательно, слился с шелестом, который издавали флаги, опускаясь снова в безветрии, яркие цветы славы, бесчисленные на воюющем континенте.