Повторение судьбы - Януш Вишневский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Малгося, ты какого там хрена застряла? Марцину посуду моешь? Как долго мне еще ждать бутылку? – раздраженно крикнул Адам в направлении кухни.
Да, пьет он многовато. Надо этим заняться. Но у него такие стрессы. Налоговая заявляется к нему, когда хочет. «Видзев» уже не играет, как когда-то, работники пишут на него анонимки, на лестнице сразу одышка начинается. Но у него принцип. До полудня он ни капли. Разве бутылочку-другую пива, чтоб с похмелом справиться. Но все равно лучше быть известным пьяницей, чем анонимным алкоголиком.
Он тут увидел, что во дворе у Секерковой мачта стоит. Интересно, сколько же старуха за это взяла? И ведь не личным обаянием она действовала! Эта Секеркова всегда была такая страшила, что на нее даже ксендз не оглядывался. А сморщенная, как черепаха с Галапагосских островов. Но она, наверное, переживет и этих черепах, хотя они, кажется, живут по сто пятьдесят лет. Да, хорошо было бы как-нибудь примазаться к GSM. Это сейчас в самой струе, и большущими деньгами от них пахнет на несколько километров. Может, перед отъездом они с Малгосей заглянут к Секерковой, и он узнает, как и с кем она это сладила…
У него в доме они переночевали только одну ночь. Малгося вечером делала все, что надо, а Адам напился в стельку и заснул. Они вместе перенесли его пьяного на кровать в комнате мамы. Малгосе Марцин постелил у себя, а сам лег на двух сдвинутых креслах и накрылся одеялом. Проснулся он очень рано. Чтобы не разбудить гостей, не стал даже убирать стол после вчерашнего ужина. Вышел, тихо закрыл дверь и на весь день уехал в музей. Вернулся поздно вечером. В доме никого не было, а стол выглядел так же, как он оставил его утром. Только в пепельницах стало больше окурков да добавились еще две пустые бутылки из-под коньяка. В кухне на дверце холодильника магнитом была прижата записка:
Адам способен быть добрым. В это трудно поверить, но это правда.
Малгожата.
Марцин не поверил. На следующий день он позвал слесаря и сменил замок.
***Блажей свой первый мейл прислал из Вашингтона.
Марцинек (не сердись, но ты всегда останешься для меня младшим братом), ты даже себе представить не можешь, как я рад, что НАКОНЕЦ (!) ты стал доступным, как всякий нормальный человек. Сам знаешь, как трудно найти время, чтобы сесть и написать обычное письмо на листе бумаги. А потом надо еще не забыть про марку и про то, что его надо бросить в почтовый ящик. Мне это редко удается. Случалось, я по два месяца таскал письма в кармане пиджака. Но теперь, слава богу, до тебя рукой подать.
Приветствую тебя, брат мой, в электронной деревне.
Когда Каролина оповестила всех, что у тебя есть электронная почта, я просто не смог этому поверить. И по-настоящему поверю, только когда получу от тебя ответ. Когда я уезжал в широкий мир из Бичиц, то в Сонче, который был для нас метрополией, чтобы позвонить в Варшаву, надо было два часа провести на почте. А сейчас ты в своем музее, который находится в нескольких сотнях метров от той почты, имеешь доступ в Интернет! Ну скажи, разве это не гениально?!! Шимону, Каролине и моей Илонке это кажется таким же нормальным, как то, что из крана льется вода, если его открыть, но мне, хоть я уже двадцать лет пользуюсь Интернетом, то, что я могу написать тебе, в твой архаичный кабинет на чердаке музея, по-прежнему удивительно и невероятно. Мир превратился в деревню. Но, по-моему, это еще не глобальная деревня. Глобальной она станет, когда я смогу послать мейл старухе Секерковой. И тогда я ей напишу, как я ее боялся, потому что хриплым от курения голосом она ругалась на нас и грозила палкой, когда мы со Стасем воровали яблоки из ее сада на горке. По правде сказать, я до сих пор не знаю, зачем мы их воровали, потому что все дети в Бичицах знали, что, когда они созреют, она и так их нам раздаст.
Шимон был на кладбище на могиле мамы и сделал фотографии. Он пообещал, что отсканирует их и пришлет мне. Ты, наверное, часто там бываешь. Я знаю, что мама всех нас любила одинаково. Но когда порой я думаю об этом – ничего не поделаешь, старею, становлюсь сентиментальным и все чаще обращаюсь к прошлому,– то считаю, что это несправедливо. Тебя она должна была любить в несколько раз сильнее…
Я хотел тебе это сказать в Бичицах, когда мы пришли с кладбища после похорон мамы, но не успел. По-дурацки в очередной раз позволил Адаму втянуть себя в свару и, как обиженный сопляк, уехал. Илонка плакала всю дорогу до Гданьска, Сильвия молчала, подавляя гнев. В Тарнове, когда, ругаясь с ней, я повысил голос, она вышла из машины и вернулась в Гданьск поездом. Короче, я обидел всех. Всех. А больше всего нашу маму. И вдобавок я уже не мог позвонить на следующий день и попросить прощения.
Адам – мой брат, как и ты. В детстве он носил ботинки после меня. Я столько раз дрался за него, когда кто-нибудь в Бичицах хотел его обидеть. И сейчас я тоже дрался бы за него, но, невзирая на это, не могу примириться с тем, что он стал таким… таким жлобом.
Я уже шесть месяцев сижу в Вашингтоне. Клею тут свои пептиды. Вылезаю из лаборатории в отель только для того, чтобы поспать, принять душ и убедиться, что мир еще существует, а также проверить, соответствует ли реальности прогноз погоды, который сообщают в Интернете. Преимущественно не соответствует. Ну а кроме того, я справляюсь, какая погода в Гданьске. Хоть это совершенно иррационально, но мне кажется, что, если я знаю, светит там солнце или идет дождь, я ближе к Илонке.
Уже давно я так не скучал по ней, как в этот раз. Береги свои иконы. Блажей.
P. S. Если бы можно было повернуть время вспять и все начать сначала, то я бы построил свою жизнь так, чтобы иметь больше времени для людей, а не для проектов и науки.
National Institute of Health
9000 Rockville Pike
Bethesda , Maryland 20892 . USA .
«Клею тут свои пептиды…»
Марцин задумался, как одной фразой можно суммировать целую жизнь. Блажей «клеил» пептиды, о которых писали во всем мире. А рассказывал он об этом так, что создавалось впечатление, будто он печет лепешки или готовит бигос. Его брат, профессор, доктор наук из Бичиц, который в интервью на вопрос журналистов, откуда у него такое упорство в стремлении к цели, отвечал, что «он гураль, а гурали все такие, даже если живут у моря».
Марцин восхищался им. И вовсе не из-за того, что какое-то время Блажей был самым молодым профессором в Польше и что Шведская академия наук, та, что присуждает Нобелевскую премию, из всех ученых хлопотала только за него, когда его интернировали после введения военного положения. Но он отказался от досрочного освобождения и от политического убежища в Швеции. Когда Марцин как-то спросил его, почему он не воспользовался редким шансом уехать из Польши, которая мало того что является «музейной страной», но еще и посадила его, как какого-нибудь преступника, в камеру, он ответил:
«Я плохо приживаюсь. Для меня эмиграцией был уже переезд с гор в Гданьск. Жить в двух культурах для меня проклятье, а не благословение. Я это чувствую, когда оказываюсь в Нью-Йорке. Я не желаю впадать в состояние умиления от вкуса бигоса, купленного в поддельно польском, потому что это не польский, магазине на Грин-Пойнт в Бруклине. В отличие от многих я считаю, что Запад существует не для того, чтобы давать, он не подлый – хотя несколько раз нас предавал, – не неблагодарный, и он нас ничуть не недооценивает. Запад прост, как бухгалтерский баланс. Он просчитывает. Когда у него после подсчетов получается плюсовой результат после вычета налогов при принятом уровне рисков, он приступает к переговорам. В Швеции после предварительных подсчетов получилось, что будет рентабельно использовать мой мозг. Надеюсь, ты не веришь, будто какой-то шведский бухгалтер огорчился, узнав, что я в декабре сижу в холодной камере, лишенный телевизора, вегетарианского обеда и прочих основных прав шведского гражданина».
Марцин восхищался братом главным образом за то, что тот никогда не шел ни на какие компромиссы. Когда ректор Гданьского университета, сторонник «Солидарности», попытался по политическим причинам, в основном чтобы угодить новым властям, уволить профессора, бывшего члена партии, которого высоко ценили в мире за научные достижения, Блажей вступился за него и написал в его защиту открытое письмо Леху Валенсе.
А кроме того, он никогда не скрывал, что является атеистом. При этом о Боге он знал все. Он считал, что если не веришь в нечто, «доводящее до коллективных галлюцинаций» целые цивилизации, прежде всего надо это нечто основательно изучить, чтобы иметь возможность противопоставить вере знание. Надо знать ответы на такие банальные вопросы, как, например, для чего при молитве складывают руки, но также и то, чем обосновывается теология «пресуществленной жизни».
В Гданьске, куда приезжали епископы освящать супермаркеты и где присутствие на псевдорелигиозных антисемитских хэппенингах в костеле Святой Бригитты регистрировалось так же тщательно, как при коммунистах участие в первомайской демонстрации, на это смотрели косо. Там предпочли бы перекрасившегося и втайне окрестившегося экс-коммуниста, чем экс-своего, из интернированных, который со своим авторитетом и кристально чистой, безукоризненной «солидарностевой» биографией публично усомнился в существовании Бога и всем в открытую толкует о «ярмарочном характере польского католицизма». Коллеги, особенно из «солидарновцев», часто упрекали его не столько в атеизме, сколько в том, что он его не скрывает. Они усматривали в этом неблагодарность, а некоторые даже доказательство измены Церкви, которая по определению ассоциировалась с оппозицией и культом «польской революции». На это Блажей отвечал с усмешкой: