ЧВК Херсонес - Андрей Олегович Белянин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так принято. Не надо никого судить. Сегодня мы забрали редкую вещицу, которую они у нас фактически украли, но завтра они опять свистнут что-нибудь в музее Феодосии или Керчи. Обычное дело, всерьёз никто не обижается, в суд не подаёт, греки вообще своеобразный народец – никогда не гнушались ни обманом, ни нарушением слова, а уж в плане торговли обманывали варваров направо и налево.
– Что ты хочешь, бро? Да сами эллинские боги были сплошь маньяки и извращенцы!
Насиловать сестёр, изменять супругам по поводу и без, спать со своими же детьми, подставлять героев, удовлетворять себя всеми преступными средствами – всё норм! А ты упрекаешь меня за то, что я пью?!
– Ну ты же не бог.
– П-щему? Пусть самый и… и эт… младший, но глянь на м-ня, чем я те не… ни… ик!
– Диня, тебе достаточно, – я попытался отобрать у него амфору, и он вдруг безропотно отдал мне её, тихо попросив отвести его баиньки.
Вот, несмотря на устоявшийся алкоголизм, человек всё-таки знает, когда ему хватит, и не творит хрень. Это хорошее качество, достойное уважения. Я подхватил его за плечи и отвёл в свою комнату, уложив на кровать. По-моему, он уснул, ещё когда мы шли, то есть храпел на ходу. Потом я вернулся в сад, остальные ещё не расходились.
Светлана присела ко мне на колени, обняла за шею, прижимаясь упругой грудью, и также попросила несудить товарища строго. По её словам, Денисыч был глубоко несчастен. Отец принадлежал к самым верхам правящей партии, а мама, наоборот, была самой обычной женщиной, на которую упал сластолюбивый взгляд начальства. В результате мальчик вообще не знал матери. Никогда.
Папаша из жалости устроил его дегустатором на винный завод в Абрау, там он и спился уже окончательно. Женился поздно, жена то ли гуляла, то ли не предохранялась, но нарожала ему порядка двадцати детей. Всё кончилось тем, что Денисыч сбежал. Скитался, бомжевал, выступал на передачах типа «Большой стирки», но в конце концов был замечен и принят в штат «Херсонеса». Откуда эта пьянь знает столько языков – вопрос открытый до сих пор…
– Он как-то говорил, что все, кто тут работает, всерьёз имеют реальные проблемы по жизни, – ляпнул я, тут же пожалев о сказанных словах.
Гребнева мгновенно замкнулась, оставила вино и, сославшись на усталость, быстро ушла к себе. Герман сидел за столом при свете электрической лампы, над которой вились мотыльки, и по-прежнему вертел в руках фибулу, словно пытаясь раскрыть её секрет. Это уже немного походило на сумасшествие, но я знаю, что многие музейщики такому подвержены. Не стоит сразу звонить в психиатрическую клинику или вызывать экзорцистов.
А вот мне больше ни пить, ни есть, ни тем более спать не хотелось. Я вернулся в свою комнату забрать блокнот, карандаши и гелевые ручки. Душа требовала отдохновения, а мозг – реализации всего увиденного за сегодня.
Рисовал я уже в саду. Во-первых, там было достаточно светло, а мне не хотелось включать свет в комнате, чтобы не разбудить Денисыча; а во-вторых, Земнов мне не мешал, он был слишком занят этой странной круглой застёжкой в форме меча. Не желая более забивать себе этим голову, я просто нарисовал её. Ну и ещё немного из воспоминаний последних дней. А они, оказывается, были нереально насыщенными.
Я по памяти нарисовал профиль Гюзель. Потом попробовал в три четверти, получилось лучше: чисто портретно, в очках, чёрные волосы ниже плеч, мягкая полуулыбка – так, как она запомнилась мне до своего жутковатого превращения. Пока она была человеком…
Вот эту часть я бы хотел вообще развидеть и навеки вычеркнуть из своей памяти, но не уверен, что получится. Может быть, как раз стоило бы поступить наоборот и подойти к решению вопроса с точки зрения русской психологии, где клин клином вышибают?
– Многие считают, что для того, чтобы избавиться от тяжёлых мыслей, их надо визуализировать, записать или нарисовать, а потом сжечь, – почти вслух проговаривал я, делая набросок карандашом. Потом прошёлся по серым линиям гелевой ручкой, прорабатывая детали, и закончил несколькими штрихами чёрного маркера. Вроде так.
Не знаю уж, насколько стало легче, но рисование всегда успокаивает, так же как любой вид творчества, по сути, может являться терапией. А когда рисунок получается, тем более. Я скинул несколько фото на почту директора, как и обещал.
Великан Земнов пару раз бросал взгляд исподлобья, но ни разу не пытался встать и посмотреть. Он сидел перед лежащей на столе фибулой, сравнивая её со всех сторон с изображением на экране сотового. Мне тоже было интересно, чем таким уж важным он занят?
– По-моему, невозможно любоваться на обычную медную заколку уже больше двух или даже трёх часов, – не отрываясь от блокнота, протянул я. – Хотя почему бы и нет, мы, музейщики, народ странный во всех смыслах.
Собственно, на этом всё и закончилось. Герман так и остался в саду, а я всё-таки решил отправиться спать. До рассвета было ещё несколько часов, так что шанс есть. Моя кровать была занята храпящим в две дырки дружком-полиглотом, поэтому пришлось стянуть с него плед и улечься прямо на полу. Жёстко, но не холодно – ночи здесь тёплые.
Уснул быстро. Снов не помню, хотя почему-то уверен, что они были. Когда проснулся от прямых солнечных лучей, бьющих прямо в нос, то где-то далеко в подсознании всё ещё грелось ощущение чего-то очень красивого и нежного. Это было похоже на поцелуй, хотя, кажется, я не целовался ни с кем уже целую вечность, но всё равно…
Часы показывали восемь сорок утра. Денисыча в комнате не было, на кровати всё всмятку: и подушка, и простыни. Но в качестве благодарности на моём подоконнике стояла полулитровая амфора вина. Вполне в стиле нашего полиглота. Я встал, потянулся, отжался пятнадцать раз от пола вместо утренней зарядки и направился в ванную комнату.
Очень вовремя, как оказалось, потому что прямо передо мной скрипнула закрывающаяся дверь комнаты Светланы Гребневой. Значит, она уже приняла душ, теперь моя очередь. Не буду вдаваться в детали, в общем, когда я довольный, освежённый, с вымытой головой вышел в коридор, меня ждал всё тот же мрачный сторож из Абхазии.
– Добрый день, Сосо. Как я понимаю, Феоктист Эдуардович ждёт?
– Да, – коротко подтвердил он.
– Одну минуту, я переоденусь – и идём.
Церберидзе прорычал что-то невразумительное, но более ничем не выразил недовольства или спешки. Хорошо, значит, директор просто хочет меня видеть, а не вызывает