Новый Мир ( № 8 2008) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А Наташка-то что?
— Ну что, вызвал он ее в кабинет Писаревского и спрашивает: скажите, у вас есть брат по фамилии Хаустов? Она отвечает: нет. А родственник под такой фамилией есть? Нет. Ну все, можете идти. Ничем больше не поинтересовался. Представляешь, как сегодня будет рассказывать своим корешкам про бдительность и как будут ржать. Bсё. Хватит. Подрывать отсюда надо. Представляешь, гад, это надо — КГБ вызвал! Сука! Говнюк! Ничтожество! Паразит!
— Как думаешь, не застукают, что Надька непрописанная?
— Кому нужна ее прописка! Они контру выявляют!
Удалившись, Надя оставила недавно купленный ею за 8 р. православный молитвослов, откуда она черпает свои акафисты. Я влезла в него. Написано:
“Кондак 2
Видяще Твоих мир излияние богомудре просвещаемся душами и телесы…
Икос 2
Радуйся — всех богомудрых премудрая доброта.
Радуйся — огненная словеса испущай.
Радуйся — добре стадо свое наставляй.
Радуйся — яко тобою вера утверждается...”
И проч. и проч., et cetera.
Все это происходило не в артели “Красная синька” в 20-х годах, но в художественном журнале, 3 миллиона тираж, в апреле 1968 года. Действовали кандидаты искусствоведения, выдающиеся советские кинокритики. Венеция, Бейрут, Мадрид, Каннский, трах-тарарах, фестиваль, Феллини, Антониони.
Наташе объявили выговор по производственной линии в приказе, поставили на вид по комсомольской линии (было персональное дело) и строжайше приказали все, что она печатает частным образом, визировать у секретаря редакции.
Через три дня явилась Надя.
— Как, уже выписали?! Вот повезло! Другие с инфарктом по три месяца лежат.
— Простите меня, я сама не своя была. Я как утром встала, подыхаю, а тут вы на меня накричали — вы же видели, в каком человек состоянии, сам не свой, а вы меня выгнали — куда идти?! Простите меня.
— Врешь ты все, симулянтка! Услышала от лифтерши, что меня уволили, и побежала, как крыса с корабля. А из-за тебя человека чуть не арестовали.
— Нея Марковна, уж это — пуля!
— Ах, пуля? Спустись-ка в “Экран”, к Наташке, если ее еще на черном вороне не увезли. Что ты там ей подсунула?
— Акафист Святой Божьей Матери-заступнице. Это же разрешается. Там ничего такого нет!
— А где есть, ты знаешь? Пришьют — и все в порядке! Сколько раз тебе говорила, давай напечатаю твой акафист. Нет, ей в “Экран” нужно. Иди, извинись перед Наташкой, возьми там все на себя.
Надя мужественно провела с секретарем парткома теологический спор, утверждая, что, в отличие от неистинных, по существу языческих, верований иудеев, магометан, буддистов, браминов, вера в Иисуса Христа незыблема и законна. Когда она вернулась, я ей велела собрать вещи и ехать в Курск.
— Приобщишься там к народной жизни, обдумаешь свой поступок и напишешь апелляцию по всем пунктам. В случае полного и безоговорочного чистосердечного раскаяния я тебя, может быть, возьму обратно. Иначе не приезжай.
Хлопая глазами, Надя уехала. Две недели Маша пекла каждый вечер кекс, совершенствуясь в кулинарном искусстве и готовя себя к циклу “Сто вкусных блюд из картошки”. Вечерний клуб переместился на кухню.
Осенью у нас гостила Нина Лифшиц9, которая устроила Надю на медицинское обследование в МОНИКИ, где, как она утверждала, великолепная диагностика. Кардиограмма Н. Г. Долженковой не обнаружила никакого порока сердца. Рентгенолог прописал ей анальгин, кофеин и настойку женьшеня. Теперь у Нади нет инфаркта и ревмокардита. Теперь она больна инфекцией в организме и еще гландами.
МАЙ — ИЮНЬ
Мой институт
Май прошел в лихорадочном ожидании акции, названной нами “выход Хаджи-Мурата”.
Наступал предел домашнему режиму. Меня было собрались выписывать на работу, но я попала в лапы к эндокринологам, которые констатировали прогрессивное развитие тиреотоксикоза и держали меня на каких-то сильных лекарствах и анализах крови раз в три дня, заявляя, что о закрытии бюллетеня нечего и думать. Значит, я могла болеть еще долго.
С другой стороны, 12 мая должно было состояться последнее заседание партбюро в старом составе, а далее на 21-е было назначено заседание бюро райкома с выводами комиссии, обследовавшей институт. Будто бы на этом заседании Д. Ю. должны были дать “на вид”, а партбюро разогнать. Следовательно, мне было совершенно необходимо выйти на это последнее “свое” партбюро, под крылышко Д. Ю., под стопроцентно надежное обеспечение строгого выговора результатом голосования. Партбюро не могло меня исключить — такова была раскладка голосования даже при самом неблагоприятном прогнозе.
А если я не выйду 12-го? Кто будет секретарем вместо Д. Ю.? Не отправит ли меня новое бюро прямо в райком, как Леву Копелева, что означает гроб? Ведь это лично Д. Ю. удалось уговорить райком отдать мое персональное дело на разбор в институт, а вначале предполагалось и было объявлено, что я, как и Лева, пойду прямо на бюро райкома. “Нам доверили Зоркую, — говорили коммунисты института на всяких заседаниях всяких комиссий, — значит, нашей партийной организации доверяют”.
С самого начала этой истории я действовала и размышляла, исходя из убеждения, что попасть сразу на бюро райкома — ужасно, а проходить со своим делом в институте — хорошо. Почему сложилась такая уверенность, решительно ничем не подкрепленная, а, наоборот, ежедневно разрушаемая ударом за удар, один покрепче другого? Сейчас, по прошествии времени, я не могла бы внятно ответить на такой вопрос. Видимо, мозги у меня были в полном беспорядке. Единственное, что может объяснить такой странный умственный сдвиг, — это подсознательное желание тянуть и волынить дело в надежде на какие-то общие перемены в ситуации. На бюро райкома исключат сразу, а в институте партбюро не исключит наверняка, собрание тоже может не исключить (хотя, судя по всему, надежд на то мало). Так и время пройдет. Нельзя забывать, что “сверхзадачей” для меня после некоторых, надо сказать незначительных, колебаний определился строгий выговор. И хотя, конечно, в глубине души я знала, что строгого выговора у меня не будет, я решила сделать все для меня возможное, чтобы ограничиться “строгачиком”, как любовно называли его в те дни: “Костику дали строгачика”, “Слышали? Никонову райком утвердил строгачика”. Почему происходил подобный психологический феномен, я еще попытаюсь разобраться.
Итак, мне предстояла скорая встреча с родным учреждением. Меня ждали его беломраморный полуподвальный вестибюль с дерматиновым черным диваном и кучами рухляди, не убранной после ремонта, его интерьеры,
свежевыкрашенные в пастельные тона, лепнина на потолках, узорные паркеты, огромные пустые залы для собраний и рядом закуток читального
зала, ухитряющегося быть пустым при всей своей миниатюрности. Надо же, промыкавшись двадцать лет по конурам Волхонки, по вонючим коридорам Подсосенского, по ЖЭКу улицы Кирова, на прощанье получить
всю эту казаковскую красоту10, отреставрированную с княжеским размахом завхоза Любименко!
В событиях 1968 года Институт истории искусств показал себя плохо. Институт как организация, институт — как коллектив, институт — как определенная людская общность. Кажется непостижимым, как за кратчайший срок, за какой-нибудь месяц, могло произойти стремительное превращение. Еще 19 марта на собрании, где рассматривалось дело Шрагина, Пажитнова, Давыдова11 и Беловой, на трибуну выходили — нет! вылетали! — орлы и орлицы. Монолит нравственной силы, казалось, являла собой эта партийная организация. Катастрофическим обвалом, загрохотав, рухнуло все здание, и монолит рассыпался в щебень, пыль и прах.
Парторганизация отдала территорию сразу, схватив в руки белый флаг капитуляции. Выдали людей. Если увольнение Бориса Шрагина и Левы Копелева еще имело какие-то оправдания, связанные со сложностью их дел, то выгнать Пажитнова было просто низостью. Пажитнова, которого совсем недавно сами принимали в партию, рекомендовали в номенклатуру ЦК за границу, выбирали секретарем партбюро и т. д. Были все возможности отстаивать его как воспитанника института, гордость института, надежного партийного кадра, столько сделавшего для института, талантливого ученого, без которого все погибнет и т. д. Не сделали ни малейшей попытки. Так же охотно отдали и меня, у которой меньше заслуг, зато больше выслуги (я осталась в институте, конечно, не по его милости). Белову стали отстаивать только потому, что к ней как к героине-фронтовичке проникся личной симпатией директор. Точно так же проявила себя так называемая “беспартийная общественность”. Вывели из состава месткома Витю Божовича12, тем самым сразу поставив его под угрозу увольнения, ведь член месткома по ихним кодексам — лицо неприкосновенное. В эту противную интригу были вмешаны не только бывалые демагоги, любившие изображать из себя вождей прогресса, но и наши экстремистки, только что выкрикивавшие максималистские лозунги с черного дивана.