Сибирь и каторга. Часть первая - Сергей Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прямо перед нами бревенчатый сарайчик, по местам обшитый досками и одним краем своим вплотную примкнутый к горе, у самой подошвы ее. Досчатая дверь вводит вас в этот теплый и натапливаемый домик. Здесь предлагают нам снять шубу на том основании, что без нее будет свободнее ходить по руднику, где, говорят, теплее, чем в этом домике, тепло, как в бане. Но, помня, что на дворе с лишком 30° мороза, мы не решаемся расстаться с шубою (в чем, однако, пришлось нам потом раскаяться). Нам надевают на шею, на длинной веревке, плоский фонарь с зажженною свечою, и мы направляемся в то чистилище, о котором с самого детства слыхали так много страшного. Вот за этою-то новою дверью (и опять досчатою) — думалось нам на тот раз — те каторжные норы, где мучилось столько «несчастных» и погибло в них без следа и воспоминаний. За нею-то, за дверью этою, один из тех рудников, о которых ходят по всей России такие мрачные и страшные рассказы. И теперь мы с трудом отделываемся от неприятного чувства боязни, бессознательного страха и тоски, до такой степени неодолимых, что были моменты, когда мы готовы были оставить наше намерение и вернуться назад из опасения не подвергать себя крупным и тяжелым впечатлениям. Потребовалось энергическое усилие воли, чтобы направиться дальше за эту таинственную дверь, и, раз решившись идти вперед, мы принудили себя безропотно подчиниться провожатым; но неприятное чувство душевной тяжести и безотчетного сердечного трепета нас не покидает. Отворилась дверь, словно в ад, и истинное подобие его представилось нам тотчас же, как только глаза наши встретили за дверью непроглядный, мертвенный сумрак. К тому же по нескольким ступеням мы опустились вниз, на несколько аршин ниже подошвы горы. Высокая гора, всею массою, всею своею громадою стояла теперь над нами, усиливая тяжесть наших впечатлений. Мы в горе и под землею, словом — мы в руднике.
Слишком резкий, крайний переход от дневного света прирудниковой светлицы-передней во мрак самого подземелья не позволяет глазам нашим что-либо видеть, что-либо понять изо всего того, что творится перед нами, сзади нас и по бокам. Мы слышим голоса, но они кажутся нам такими глухими и робкими, что как будто и они, как и наш голос, выходят из сдавленной и натруженной груди. Где-то впереди, как волчьи глаза, мелькают огоньки, но свет их, поглощаемый густотою окрестного мрака, до того слаб, что кажется особенным, рудниковым. Висящий на груди у нас фонарь наш делает не больше того: свет его чуть брезжится, ударяет в спину проводников, освещая две-три заплаты на полушубках. При поворотах в сторону свет сальной свечки успевает обнаружить в себе присутствие силы настолько, что мы различаем досчатые стены, мокрые, сырые, и такие же доски наверху, на потолке. Когда глаз успел приноровиться, мы — что называется — огляделись: перед нами и позади нас оказался несомненный коридор, такой же точно, как и те, до которых такие охотники петербургские домовладельцы и архитекторы, доказывающие этим бессилие своей изобретательности и несостоятельность своей науки; этот коридор намеревался доказать противное. Он был такой же узкий и теплый и в таком же прямом направлении тянется куда-то вдаль. Мы идем ни ниже, ни выше, идем так же свободно и теперь, как шли сначала, и идем как будто уже много сажен, не один десяток сажен — и останавливаемся. Перед нами третья дверь, и обитый досками коридор кончился.
— Что это значит?
— Коридор, — отвечают нам, — туннель этот называется штольнею. Та часть штольни, которую мы прошли и которая сверху, снизу и с боков забрана досками, уже выработана и к делу не годится. Рабочие в ней только для того, чтобы положить досчатые заплаты там, где старые доски прогнили до слез. Разрабатывается вот эта…
Отворили дверь — мы снова погрузились во мрак, который кажется нам еще гуще и непрогляднее. Мы с трудом передвигаем ноги, которые на каждом шагу встречают какие-то рытвины, какие-то камни, а между ними, по самой середине дороги нашей, тянется целый желоб. По бокам, в стенах — каменные глыбы; наверху, на потолке такие же голые, неправильной формы обитые камни; и те и другие на ощупь холодны, сыры, слизисты. Фонарная свеча на большей части из них освещает ржавчину, окиси. Ощущения становятся еще тяжелее: каменные груды начинают давить нас нравственно всею тягостью внешнего вида своего, и мы снова с трудом владеем собою при объяснениях.
— Это известняк и глинистый сланец — подпороды, а вот и самая порода — наше богатство. Из нее-то мы добываем достославное серебро, которое и в наших руках стало в редкость, как говорят, редко оно и у вас, в России.
Через груды этих подпород и между глыбами породы пробираемся мы дальше. Начинаем приметно уставать: нам становится не только жарко, но даже душно (напрасно мы не оставили шубы в прихожей светлице). Духота, наполняющая на этот раз штольню, напомнила нам ту насыщенную влагою атмосферу бани, когда разредился пар, в обилии сорвавшийся с каменки. В духоте этой (думалось и выговорилось нами) один из видов каторги, и духота эта, между прочим, полагалась одною из мер наказания некогда работавшим здесь преступникам; духота эта едва выносима.
— Отворите дверь! — закричал один из проводников в ответ на замечание наше.
Крепкая струя морозного воздуха мгновенно и с неудержимою силою ворвалась в штольню и выхватила и унесла вперед в широкое отверстие шахты весь тот удушливый и гнилой воздух, который до этой поры тяготил нас. Пока задняя входная дверь стояла открытою, мы с трудом удерживали на головах шапки: до того была сильна тяга воздуха, которая, имея для нас значение сквозного ветра, становилась уже излишнею и делалась опасною для здоровья. Пока мы подвигались дальше, в штольне опять накопилось достаточно теплоты, чтобы снова жаловаться на шубу.
В одном месте, влево от нас, из штольни потянулся глухой и тупой, без пролета, коридор, никуда не выводящий, и, в отличие от штольни, на горном языке известный под именем лихтлога. Свет фонаря осветил нам его начало и пропал в той густоте мрака, которую не разрежал ни разу луч солнечного света и с которою ведет по временам борьбу свет шестериковых сальных свеч в фонарях рабочих.
Войти в лихтлог мы не решились и не пошли туда по той простой причине, что лихтлог — тоже штольня, только поперечная, боковая, без выхода; боковая оттого, что увела ее туда серебряная жила, ударившаяся в бок от основной, давшей направление штольне. Без выхода лихтлог потому, что на тупом конце его оборвалась надежда на добычу: серебра стало меньше, и дальнейшая работа не обещала возврата затраченных сил и капитала. Штольня повела нас дальше и прямо, один лихтлог остался в стороне направо, другой — налево.
Каменные груды с боков и над ними, не укрепленные искусством и сдерживаемые только силою взаимного тяготения и упора, — грозят опасностью. Вода, в избытке просачивающаяся между камнями, усиливает представление этой опасности для нас, непривычных, бессильных схватить все подробности дела и на тот раз понять всю систему предосторожностей. Мы радуемся за каждый шаг, который завоевываем при выходе из штольни и не бессознательно вздрагиваем в боязни за себя, когда слышим предостережение провожатых спрятаться где-нибудь около стенки, в первое попавшееся углубление в ней. Пример тому видим на всех наших спутниках, и, спрятавшись как умели и успели, мы вздрагиваем во второй раз от сильного удара, который глухим и тупым раскатом потряс всю штольню и исчез без отголоска.
— Что это такое?
— Забой делали, взрыв произведен.
Ощущаем пороховой запах, видим впереди себя новую вспышку и тотчас новый глухой стук взрыва, причем снова ощущаем запах пороха. Идем к тому месту и видим или, лучше, слепо различаем на полу какие-то дыры, видим буравы в руках рабочих; нам объясняют:
— Бурав вертит на земле скважину, и оттого скважине этой даем название буровой. Она заряжается порохом, порох рвет часть грунта, выхватывает те камни, которые мешают нам прокладывать желоб. Желоб этот по середине пола штольни надобен нам для стока воды. Вода одолевает наши работы безгранично; оставить ее на собственный произвол и не выводить вон, значит, поступиться всем рудником: вода зальет его, как залила уже все разработанные и покинутые или по воле начальства, или потому, что они уже сами по себе перестали служить свою полезную службу.
— Желоба для стока воды мы закрываем досками, чтобы легче ходить и работать, желоб облегчит работы в забоях. Пол облегчит перевозку руды в тачках по штольне до шахты.
— Но где же каторга, где те работы, которые мы привыкли считать самыми тяжелыми, называть каторжными?
— Таких работ нет в рудниках. Здесь мы даем молоток и лом. Молотком рабочий обивает породу, освобождает ее от сопровождающих ненужных нам подпород; ломом вынимаем ту глыбу, которую нам нужно и которую указывает и объясняет знающий дело распорядитель работ. Глыба эта подается на лом, когда молот сумел хорошо распорядиться около нее. Вынутая из своего места, она кладется на носилки или в тачку, и рабочий везет один или несет с товарищем к бадье, спущенной на дно широчайшей трубы, идущей от вершины горы до самой подошвы ее и называемой шахтою. Когда рабочий опростает свою ношу, то кричит наверх. Бадью верхние рабочие поднимают воротом на самый верх горы. Там опоражнивают бадью, складывая руду на носилки. Тачек рабочие не любят и предпочитают им носилки, всегда предполагающие товарища, когда и труд разделен, и есть с кем перекинуться разговором. Добытую породу сносят верхние рабочие в указанное место в кучу, из которой она уже поступает для сортировки в так называемую рудораздельную светлицу. Выйдем через шахту наверх, я вам и это все покажу.