Суббота в Лиссабоне (рассказы) - Исаак Башевис-Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сначала казалось, все у них хорошо. Она звала его Фивкеле, а он ее Дашеле. Ели с одной тарелки. Раз они были такие богатые, им еще хотелось почета и уважения. Он купил себе место в синагоге у восточной стены, а она — у самых перил — на балконе, где женщины молятся. Но, по правде сказать, ходили-то они молиться только на Великие праздники. Она не умела читать, а он открыто говорил, что в Бога не верит. Их прозвали кат[37] и катована. Это по-польски так. Ей хотелось присоединиться к тем, кто помогает бедным, но женщины не приняли ее. Когда поняли, что у евреев им не будет ни почета, ни уважения, стали водиться с поляками. Но поляки тоже их сторонились. Ну, тогда они стали водить компанию с русскими. Теперь офицеры да полиция толклись у них постоянно. Такому если дашь чего повкуснее и водки нальешь, он сразу растает. Как воск. И делай с ним что хочешь. По вечерам у них теперь постоянно играли в карты, пили. У русских это называется «вечеринка». Даша так много времени проводила с этими распутниками, что в лавку свою вообще не ходила. У реб Иссара Мандельбройта только честные сидельцы были, а Даша набрала одних жуликов.
Пока конкуренции не было, лавка худо-бедно существовала. Но вот еще одна галантерейная лавка появилась — рядом совсем, полквартала только. Хозяин там был Зелиг — не наш, не люблинский. Из Бечова пришел. Маленький такой человечек. Он покупал товар у тех, кто разорится. С самого первого дня торговля у него пошла хорошо. И чем лучше были дела у него, тем хуже у Даши с Фивке. Будто кто проклятие наложил. Фивке грозил, что подожжет лавку. Но она была так близко от его собственной, что обе могли сгореть. Он грозился убить Зелига, грозился покалечить его, но уж если не суждено, то не суждено. Маленький да чахлый он был, Зелиг этот, а вот никого не боялся. Вы никогда не видели, чтобы он шел — нет, он несся как дикий зверь, как рысь. А кричать да ругаться он мог громче, чем Даша и Фивке вместе. И взятки давал «начальникам» — так он говорил. Он нанял тех, кого Даша выгнала, и они раскрыли ему все секреты торговли, которые знали от реб Иссара. Жена Зелига была тихая, спокойная, ну чисто горлица. Она редко в магазин приходила. Дома сидела да рожала детей одного за другим. Все думали, что у Даши теперь будут еще дети с Фивке, но детей у них не было. Единственный ее сыночек Янкеле оставил ее. Он женился где-то в Литве, а мать даже на свадьбу не пригласил. Я забыла еще сказать, что Фивке растолстел ну просто ужас как. У него теперь был огромный живот, а нос — с красными и синими прожилками, как у настоящего пьянчуги.
Раз приходят утром продавцы в магазин, а двери открыты. Воры из Пяска забрались туда среди ночи и все шкафы обчистили — те самые воры, которых Даша спасла от тюрьмы и чьим женам так помогал Фивке. Если дела идут плохо, этому уже нет конца. Фивке ревел просто, потрясал руками и орал, что он всех их поубивает. Да только что он мог сделать? Ничего. В каждом человеке живут какие-то скрытые силы, и не объяснишь, что это, и вдруг — раз! — сильный становится слабым, а спесивый и заносчивый — покорным, смирным. Записано где-то в Святых книгах, что каждому зверю, каждому человеку свое время. И если царствует лис, лев должен склониться перед ним.
— А что потом было? — спросила Хая Рива.
— Ох, не для субботы это. Не хочу даже и рот свой осквернять такими разговорами.
— Ну ладно, Ентл. Скажи. Что ж, мы так и не узнаем конца? Сколько ж нам ждать?
— Она стала проституткой. А Фивке сводничал. Приводил к ней. Больше русские ходили. Когда их соседи-поляки узнали, что у них творится, то дом подожгли. Сгорел дом. В те времена страховки от пожара не было, и у Даши ничего не осталось. Лавку они потеряли, а теперь вот и дом. Переехали совсем на край города, в бараки, и устроили у себя бордель. Обо всех этих ужасных делах в другой раз.
— Так что случилось-то?
— Нет, не в субботу только. Не для субботы это.
— Ентл, я теперь всю ночь не засну. — Хая Рива даже голос повысила.
У тети Ентл такое лицо стало — не перескажешь. Она помолчала, потом сплюнула в платок.
— Он ее порол, засек до смерти.
— Кто-нибудь видел?
— Нет. Никто не видел. Однажды утром он бегом прибежал в погребальное братство. Плакал и кричал, что его жена вдруг упала и умерла. Женщины пришли в дом и забрали труп в сарай, где иx обмывают. Они положили ее на специальный стол, раздели. Когда увидели ее голой, поднялся такой вой, такие крики и плач. Она была вся исполосована, вся в рубцах и опухла. Женщины из похоронного братства не такие уж слабонервные. А все же одна там в обморок свалилась.
— Фивке-то арестовали, мерзавца этого?
— Он сам повесился. Их обоих похоронили ночью. За оградой кладбища.
Стало тихо. Тетя Ентл поправила чепец.
— Говорила же я, не для субботы это.
— Ну и какой в этом смысл? — спросила Рейзе Брендл.
— Никакого.
Я вышел из кладовки, но тетя Ентл не заметила меня. Она что-то шептала себе под нос. Подняла глаза к небу.
— Солнце садится, — сказала она, — время читать «Господь Авраама…»
РУКОПИСЬ
Мы сидели под тентом, за столиком уличного о кафе на улице Дизенгоф в Тель-Авиве. Завтракали. Моя гостья, женщина далеко за сорок, с ярко рыжими крашеными волосами заказала апельсиновый сок, омлет и черный кофе. Она подсластила кофе сахарином — достала его наманикюренными ногтями из перламутровой коробочки, в каких обычно держат лекарства. Я знал ее еще по варшавским временам — актрисой в театре-варьете, в «Кунде». Было это лет двадцать пять назад. Морис Рашкас, мой издатель, был ее мужем. А потом она стала подругой моего приятеля Менахема Линдера, писателя. Здесь, в Израиле, она вышла замуж за Иегуду Гадади, журналиста, лет на десять моложе ее. В Варшаве по сцене ее звали Шибта. В еврейском фольклоре Шибта — демон женского рода. Злой демон: соблазняет ешиботников, склоняет их к разврату. А еще крадет детей по ночам у молодых матерей, лишь те зазеваются. Девичья фамилия Шибты была Клейнминц. В «Кунде» Шибта пела двусмысленные куплеты, произносила скабрезные шутки и монологи. Писал для нее Линдер. Хороша была — глаз не оторвать. Газетчики с восхищением отзывались о ее смазливом личике, соблазнительной фигурке, дерзкой мимике и телодвижениях. И тем не менее «Кунда» продержалась недолго, не более двух сезонов. Шибта пыталась играть и драматические роли, но ничего у нее не получалось. Полный провал. Во время войны до меня доходили слухи, что она погибла: то ли в гетто, то ли в концлагере. И вот она сидит напротив, прямо здесь. На ней белая мини-юбка, белая блузка, большие темные очки от солнца, соломенная шляпа с широкими полями. Брови выщипаны, на щеках румяна. Браслет на запястье. Камея. Кольца. Издали она сошла бы и за молодую. Но вблизи ее выдавала дряблая, морщинистая шея. «Цуцык» — так называла меня Шибта в Варшаве. Это прозвище она и дала мне тогда, во времена нашей молодости.
— Цуцык, — сказала она, — сели б мне кто сказал там, в Казахстане, что в один прекрасный день мы будем сидеть вот так вот здесь, в Тель-Авиве, я бы сочла это за глупую шутку. Но раз остался в живых, все может быть. Разве поверишь, что я по двенадцать часов подряд, в лесу, на двадцатиградусном морозе гладила деревья. Все мы были голодные, завшивевшие, одеты в какую-то рвань. Так было. Да, чуть забыла. Гадади хотел взять у тебя интервью для газеты.
— Пожалуйста. С удовольствием. Где это он заполучил такое имя?
— Откуда мне знать. Все они тут поназывали себя именами из «Агады». На самом деле он Зейнвель Зильберштейн. Да у меня самой была чуть не дюжина имен. Между тысяча девятьсот сорок вторым и сорок четвертым меня звали Нора Давыдовна Стучкова. Каково? Смешно, правда?
— Почему вы с Линдером расстались?
— Так и знала, что спросишь. Цуцык, это все так странно, так невероятно — то, что случилось. Сама иногда не верю, что это было. С тридцать девятого года была не жизнь, а сплошной кошмар. Иногда проснусь посреди ночи и не сразу могу сообразить, где я, как меня зовут, кто рядом со мной. Протяну руку коснусь мужа, и он начинает ворчать: «Ма ат роца?»[38] Тогда понимаю, что я в Святой Земле.
— Все же почему ты и Менаше расстались?
— В самом деле хочешь знать?
— Ну да.
— Всего никто не знает. Но тебе, Цуцык, расскажу. Да и кому еще, как не тебе. Дня не прошло с тех пор, чтобы я не думала о нем. И это несмотря на все, что со мною было. Никого я так не любила, никому не была так предана. Такого уже не будет. В огонь пошла бы за него. Не думай, это не пустая фраза — я делом доказала. Небось думаешь, у меня только ветер в голове. Ведь в глубине души ты так и остался хасидом. Но самая праведная, самая богобоязненная и благочестивая еврейская жена не сделала бы и десятой части того, что я сделала для Менаше.
— Расскажи, Шибта.
— Ну ладно. Уже потом, когда ты уехал в Америку, настало наше счастливое время. Да, знали, что ужасная война все ближе и ближе. Оттого каждый день был как подарок. Менахем читал мне все, что ни напишет. Я перепечатывала рукописи, наводила порядок во всем этом хаосе. Ты знаешь, какой он всегда был несобранный, разбрасывал рукописи, да и страницы не нумеровал. Никогда не знал, сколько их в рассказе. Одно было у него на уме — женщины. Я изнемогла в этой борьбе и в конце концов сдалась. Сказала себе: «Вот такой он. Какой уж есть. Ничто не в силах изменить его». Несмотря на это, он все больше и больше привязывался ко мне. Мне удалось устроиться маникюршей, на это мы и жили. Ты не поверишь, я даже готовила для его баб. Годы шли, и ему все больше надо было убеждаться, что он величайший донжуан. На самом же деле бывало так, что он становился прямо-таки импотентом. Вот он гигант, а на следующий день сущий инвалид. И зачем ему нужны были эти неопрятные, распущенные бабы? Большое дитя, да и только. Так все и шло, пока не разразилась война. Ни для кого это не было неожиданностью: уже с июля на улицах Варшавы рыли окопы, строили баррикады, даже раввины брали в руки лопаты и рыли рвы. Теперь, когда Гитлер собирался вторгнуться в Польшу поляки забыли свои распри с евреями, свои претензии к ним, и мы все стали — одна нация, один народ, спаси и помилуй нас, Господи. Уже после твоего отъезда я купила несколько стульев и диван. Наш дом стал как игрушка. Цуцык, несчастье — дело нескольких минут. Воздушная тревога, вот был дом — и нет его. Трупы валяются прямо в сточных канавах. Говорили, что надо спускаться в подвал. Но и там было так же опасно, как на верхних этажах. Женщины хоть готовили еду, это как-то заполняло время, давало смысл существованию. А Менаше ушел к себе в комнату, сел в кресло и сказал: «Хочу умереть». Не знаю, что делалось у других — телефон сразу же отключили. Бомбы рвались прямо под окнами. Менаше задернул шторы и читал Дюма. Все его воздыхатели и почитатели исчезли. Ходили слухи, что журналистам предоставят поезд — чтобы эвакуироваться. В такое время нельзя сидеть дома. Это просто сумасшествие. Но Менахем поступал именно так. Не выходил из дому, пока по радио не объявили, что всем физически трудоспособным мужчинам надо идти к Пражскому мосту и покинуть город. Не было смысла брать вещи, потому что поезда не ходили. А сколько можно унести на себе? Разумеется, я пошла с ним. Не осталась в Варшаве.