Адью-гудбай, душа моя ! - Виктор Эмский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава шестнадцатая
Райская жизнь при отягчающих обстоятельствах
Когда попугай заорал: "Аве, Марусечка!" -- она чуть не упала в обморок. -- Тюхин, -- тяжело повиснув на мне, прошипела Идея Марксэновна, -- откуда он знает мое настоящее имя? Это кто -- это апостол Петр?.. -- Это Петруша, он -- птица. -- Райская?.. Увы, моя хорошая вбила себе в голову, что умерла. Взволнованная, в белой тунике, сшитой из двух простыней, она всплеснула руками, пытаясь воспарить над неведомой действительностью. Задетая рукавом, китайская ваза покачнулась -- и бац! -- упала на пол. И тут из сада в холл, скользя когтями по паркету, влетел охламон Джонни. Обезумев от восторга, он кинулся на Идею Марксэновну -- с подвывом, с причмоками, слюнявя и писаясь. Он вспрыгнул к ней на руки, как Папа Марксэн в Таврическом саду, и лизнул ее в губы. -- Тюхин, -- забыв обо всем на свете, вскричала моя нецелованная, -- а это, это еще кто? Со-ба-ка?! Она тоже говорящая?.. -- И Личиночка сунула ему палец в пасть. -- Тю-юхин! Он даже не укусил меня!.. Это кто -- это ангел, Тюхин?.. Взмявкнув, соскочил с кресла рыжий завистник Парамон. Потершись об ее ногу, он поднял голову и совершенно отчетливо произнес: -- Мама! Идея Марксэновна Шизая, она же -- Марусечка, чуть не задохнулась от счастья. -- Ах вы Марксэнчики вы мои! Жмурик, а как тут насчет котлового довольствия! Что значит -- в каком смысле! -- нам жрать хочется! И я, Тюхин, эффектно распахнул перед ней битком набитый холодильник -- вуаля! -- и вздох восхищения исторгся из нее: -- Тю-юхин, но этого же не может быть! О-о!.. И ты еще говоришь, что я не в раю, Тюхин!.. В камине потрескивали сухие кизиловые сучья. Идея Марксеновна полулежа, как римская патрицианка, ела бананы, задумчиво, как беременная Джоконда, улыбаясь чему-то. И был вечер. И китайские тени кривлялись на обоях. И впервые за долгие-долгие годы передо мною на письменном столе лежал лист девственно белой писчей бумаги. А когда я нажимал на кнопку выключателя и лампа гасла, сквозь оконный тюль матово просвечивала несусветно огромная и полная, как грудь Иродиады Профкомовны, лунища. И хотелось жить. И, Господи, не знаю почему, но опять верилось, что не все еще потеряно, даже для той страны, откуда проваливаются в небытие Китежи, президенты и мы, Тюхины... -- Жмурик, расскажи мне сказочку. -- Про что? -- Ах, да про что хочешь, только не про войну. -- Не про войну? И я подумал-подумал и рассказал Идее Марксэновне такую вот совершенно мирную сказочку:
Сказочка Тюхина
Жил-был один сочинитель. Как-то раз он воскликнул: "Эх, однова живем!" -- и сочинил самое свое честное, самое не-про-военное стихотворение, которое начиналось так:
Под тридцать мне. Столетье на закате. Все дальше громыхает та война...
Шло время. Сочинителю стукнуло тридцать, потом тридцать три, как, скажим, Иисусу Христу или Илье Муромцу, потом и вовсе -- тридцать семь, как А. С. Пушкину, уже и Брежнев классиком стал, а заветный стишок сочинителя все не печатали и не печатали. -- Нет, братцы, тут что-то не так, -- как-то раз сказал он себе, -- тут, братцы вы мои, призадуматься надоть! И вот он призадумался и откорректировал начальные строчки стихотворения следующим образом:
За тридцать мне. Столетье на закате. Все дальше громыхает та война...
Война и впрямь громыхала все дальше, аж за Кушкой. Более удачливые сверстники стихотворца уже и Шестинскими стали, а нашего героя Фортуна отчего-то не жаловала. То есть не то, чтобы его не печатали, или там не пускали в загранкомандировки -- этаких пакостей Кондратии Комиссаровичи сочинителю не творили. Да и книг он насочинял -- воз и еще маленькую тележку. И все, как одна, -- про войну, про мир, про дружбу, про советского человека строителя коммунизма, все -- не про себя, потому что того самого заветного стихотворения в этих его книжицах не было. "Но почему, почему? Чего они такого в нем углядели?" -- думал он, стоя перед зеркалом, уже лысый, уже с почечными мешочками под глазами. "Нет, тут действительно что-то не так!" -- и решался, наконец, и выдергивал седой волосок из правой ноздри. Новая версия Самого Главного в жизни произведения звучала так:
За сорок мне. Столетье на закате. Все дальше громыхает та война...
И справедливость восторжествовала! Лет этак через семь, правда, не сразу... Сочинитель как раз шел с внучкой на антиельцинскую, посвященную Дню Советской Армии и Флота демонстрацию -- и вдруг на тебе! -- самая что ни на есть -"Правда", а на первой странице -- его, сочинителя, многострадальное стихотворение. Читал он придирчиво, сверяя все буковки, все запятые. "Да нет, все, вроде бы так, все точно, товарищи дорогие, только почему же так безрадостно на сердце, господа?.." -- уныло подумал стихотворец. Было ему крепко за пятьдесят. Да и внучка все вертелась, дергала за рукав, не давала, елки зеленые, сосредоточиться... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Теперь о нашей "фазенде". При ближайшем рассмотрении она оказывалась довольно-таки точной копией особняка, который стоял на берегу Ист-Ривер в Нью-Йорке, и в котором я гостил, давным-давно, чуть ли не в пору Перестройки. Три этажа, чердак с привидением, вид из окна на статую Свободы. Внизу, в саду -- хозяин с резиновой кишкой в руке -- восьмидесятипятилетний Бэзил, он же -Василий, адвокат, мульти-миллионер, убежденный, как он сам заявил мне однажды, марксист-ленинец, время от времени -- поэт-абсурдист. Стихи его состояли из одних знаков препинания. Всю жизнь он искал композитора, чтобы положить их на музыку. Я положил его книжицу на рояль и треснул по ней кулаком. Инструмент взныл. Бэзил был потрясен. "Друг мой, -- сказал он мне в аэропорту на прощанье, -- хочу, чтобы мой дом стал и вашим домом!" Так оно и случилось! Рассказывая сказочки про иную -- о, вот уж воистину райскую -- жизнь: три автомашины, компьютеры, золотая кредитная карточка, "стейнвей" -- я водил ее по апартаментам -- это спальня, лапушка -- как, еще одна?! А это что такое? -- А это биде. -- А вот это я знаю кто! Это Бог, Тюхин! -- Глупенькая, ну какой же это Бог, это всего лишь Авраам Линкольн, американский президент, демократ... -Демокра-ат?! О, какое счастье, что маузера на боку у нее не оказалось!.. А вот перед портретом лемуроподобного папы, она расчувствовалась: милый! пушистик! лупоглазенький ты мой!.. То есть в каком смысле -- отец?.. Мо-ой?! Да ты что, Тюхин, чокнулся, что ли?! Это же -- обезьяна... Ну, полуобезьяна, какая разница... Ах, дурачина ты, простофиля -- это имя у него такое -- Папа. Папа Марксэн. У них же, у пришельцев, вообще дурацкие имена. Ну вот, веришь ли, был у меня один такой, что и назвать-то неудобно... Как-как -- Сруль -- вот как... Я ведь, Тюхин, специалистка по трансфизическим контактам... Ну да -контактерша. Я их вижу, Тюхин. Я их, сволочей, насквозь вижу. Талант у меня такой. Бывало войду в кабинет к Бесфамильному, он уже весь черный от усталости, щетиной оброс, а я только разок на подследственного гляну и -- как рентгеном -ты чего с ним чикаешься, Бесфамильный? Ну и что, что Иосиф Виссарионович?! Упырь он и есть упырь... Морозец бежит мне, Тюхину, за рубаху: -- А ты это... ты в каком звании? Она вздрагивает: -- Я?! -- растерянная такая, белая. -- А ты, Тюхин, уважать меня после этого будешь?.. -- И шепотом: -- Я, Тюхин, лейтенант!.. Господи, час от часу не легче!.. -- Осторожней, Идея Марксэновна, тут ступенечка!.. -- Для тебя я просто Мария, Жмурик! Мария Марксэнгельсовна Прохеркруст! -- О-о!.. -- Еще вопросы будут? -- Никак нет, моя ненаглядная!.. По ночам, скрипя ступеньками, с чердака спускался старик Бэзил. Туманно-голубоватый, он медленно шествовал через холл на веранду. -- Хай, Бэзил! -- махал я ему рукой из-за антикварного, купленного на аукционе Сотбис письменного стола Его Высочества -- миллионер-абсурдист выложил за него полтораста тысяч баксов. -- Хай, дружище! -- говорил я и старый шутник дружелюбно отвечал мне: -- Хайль Гитлер, Тюхин! Что характерно -- моя специалисточка по паранормальным сущностям, профессиональная контактерша-ликвидаторша в упор не видала его. Сунув ноги в камин, прямо в пышущие жаром угли, она сидела на своем любимом месте -- на ковре, опершись спиною о кресло -- сидела, задумчиво глядя в никуда и жуя, жуя, жуя... Синеватое потустороннее пламя, ласковое, как коккер-спаниель, лизало ее слоновые ноги. Шел тридцать третий месяц беременности. -- Ю о'кэй? -- возвращаясь под утро из сада, спрашивал Призрак. Я не находил слов. -- Господи, за что? -- глядя в мудрые лемурьи глаза, шептал я. И ни единого выстрела не слышали мы вот уже которую ночь подряд. Увы, увы, мои дорогие, идиллия не могла продолжаться вечно. Однажды на заре я открыл окно и увидел Кастрюлю. В красном, облегающем тело трико уфонавта она ехала по улочке на красной кобыле с красным знаменем в руках. -- Неужто опять революция?! -- ахнул я. -- Что значит "опять"?! -- нахмурила брови воинственная амазонка. -- А разве она когда-нибудь кончалась?! Мне пришлось признать правоту ее замечания. -- Завтра будем брать банк, Тюхин. Придешь? Я промямлил что-то малоубедительное про свою контузию, про жену-Богоносицу и нашу тюхинскую, чуть ли не наследственную склонность к центризму, но впрочем, если это надо, -- сказал я, -- то как бывший член бывшей РСДРП... -- Надо, Тюхин, надо! -- жестко обрезала меня Иродиада. Я на секундочку отвернулся к столу, чтобы зафиксировать новую неожиданную рифму, а когда снова выглянул в окно, она уже скрывалась за поворотом к водокачке. -- А где же мой конь, Пегас мой где? -- крикнул я ей вдогонку. Ироида Прокофкомовна досадливо махнула рукой: -- Они, видите ли, нас возить не могут, у них, Тюхин, спина чешется!.. У меня аж дух перехватило от волнения: -- Это крылья!.. Это у него новые крылья прорезаются!.. Золотилась рассветная пыль. Высоко на горе, где стоял Белый Санаторий, труба играла побудку. Когда она смолкла, стало вдруг слышно, как где-то совсем неподалеку шуркали галькой теплые морские волны. Из резных ворот терема, стоявшего напротив, вышла бодрая, с полотенчиком на плече, Веселиса Потрясная. -- Соседушко, удовольствие получить не желаешь? -- игриво подмигнув, вопросила она. Я покосился на тревожно застонавшую во сне Марию Марксэнгельсовну. Разметав руки и волосы, она лежала на раскладушке головой к холодильнику, который был пуст. Я зябко поежился. Да, мои хорошие, произошло то, что рано или поздно должно было произойти. Накануне вечером, когда Личиночке в очередной раз захотелось отведать чего-нибудь этакого, как она выразилась, -- буржуазного, я распахнул дверцу нашего неутомимого кормильца и... остолбенел. Из съестного во всем огромном агрегате обнаружилась одна единственная урючина на чайном блюдце. -- Ты что издеваешься? -- побледнела моя непредсказуемая. Эх, ей бы не кочевряжиться, не капризничать, не зря ведь у нас, у русских, говорится: дают -- бери и беги, пока не отобрали! -- а она, партийная дура, поджала губки, презрительно фыркнула, и тут крылатый экспроприатор Петруччио спикировал со славянского шкафа на тарелочку -- тюк! -- и от сухофрукта остались одни воспоминания. Негодование Марии Марксэнгельсовны не знало границ. Побледнев, она попросила меня снять с ковра бельгийскую двухстволочку. -- Осторожней, даже незаряженные ружья раз в сто лет стреляют, -- вскричал я. Не обращая внимания на мои ламентации, товарищ лейтенант Шизая щелкнула обоими курками одновременно -- дуплетом! К счастью, партонов в стволах и впрямь не оказалось. С криком -- спасайся кто может! -- невоздержанная птица покинула дом. Неприятный инцидент был, казалось бы, исчерпан. -- Вот видишь, дорогая... -- сентенциозно начал я и вдруг осекся. Бледная, вытаращившая оловянные свои глазищи, она сидела на полу, обхватив живот обеими руками. Губы у нее тряслись, зубки постукивали. -- Т-тюхин, кажется, начинаются схватки, -- с трудом вымолвила моя Марусечка. -- Похоже, начались, -- подтвердил я. -- На завтра намечен штурм банка... -- Идиот! -- вскричала Мария Марксэнгельсовна. В ту же ночь меня разбудило странное пощелкивание. Я приподнял голову над подушкой и обмер. Сидя перед камином, она снимала швы с интимного места дамскими маникюрными ножничками... Муки ее были неописуемы. То и дело она подходила к холодильнику и, открыв дверцу, вперялась внутрь долгим отсутствующим взором. Я не выдерживал, шел в сад и срывал очередное яблоко с вечно плодоносящего Древа Познания. -- Нуте-с, -- говорил я, пряча яблоко за спиной, -- на чем мы остановились?.. Мандула... Так вы говорите, Даздраперма Венедиктовна его задушила собственноручно? Сглатывая слюнки, она торопливо кивает в знак согласия. -- За что? -- Как это за что, Жмурик! -- ну, разумеется, за измену. -- Родине? -- Ах, да причем здесь Родина. Ведь он же, мерзавец, изменил ей... -- она замолчала. -- Ну же... Я жду... Говори, а то яблочка не получишь. -- Он изменил ей с Кузявкиным, -- потупясь, сознается Мария Марксэнгельсовна. -- Та-ак! -- говорю я и отдаю ей яблочко. Много, ах как много удивительно интересных вещей узнал я за последнее время! Ну, в частности, выяснилось, что майор Шизый никогда ее мужем не был. Более того -- такого человека в природе вообще не существовало. Моя хорошая действительно была девственницей. Когда она дала мне полные и исчерпывающие показания по этому щекотливому вопросу, я рухнул перед ней на колени. -- Хочешь тапочки поцелую? -- взмолился я. -- Лучше сходи в сад, принеси еще яблочек. -- Радость моя, пойдем вместе, рука об руку!.. -- Нет!.. Нет!.. Ни за что! -- на лице ее ужас, голос дрожит. Я долго не мог понять, почему она так панически боится веранды. К окнам, особенно к раскрытым, она даже не приближалась. И вот однажды утром, когда, утомленная допросом, она заснула мертвым сном на раскладушке, а я, тоже усталый за ночь, распахнул выходившее на улочку окно, кое-что прояснилось. Чуть не подавившийся собственным зевком, я увидел съезжавшую с горы, на которой белел правительственный санаторий, инвалидскую коляску, а в ней -- кого бы вы думали! -- хваченного героическим "кондратием" товарища Комиссарова -- парторга, полковника, плагиатора, моего, пропади он пропадом, бывшего ученика. Коляску то ли толкал, то ли наоборот придерживал, чтобы не укатила к едреней фене, товарищ в полувоенном кителе, в хромовых сапогах, бритый, с одутловатым бабьим лицом. Несмотря на жару, шея у него была повязана белым шифоновым шарфиком. Я этого пидора сразу узнал. Передо мной был антипартийный -- начала 50-х -- Г. М. Маленков, собственной персоной. Инсультно перекошенный поэт-пародист, пуская слюни, любовался окрестностями. На Кондратии были трикотажные курортные штанцы и майка с надписью: ЖИТЬ СТАЛО ЛЕГЧЕ, СТАЛО ВЕСЕЛЕЕ. СЕРДЦЕ НАШЕЙ ПАРТИИ БЬЕТСЯ В МАВЗОЛЕЕ! Моя неискоренимая уже привычка к литературному наставничеству и тут, в Задверье, дала о себе знать. "Что ж ты, сучий потрох, делаешь, -- мягко пожурил я отставного мента. -- Ну, хрен с ним, с Великим Князем, от него, как говорится, не убудет, а Сталина-то за что?! А еще, елки зеленые, коммунист называется!". Далее я в тактичной форме напомнил этому несостоявшемуся А. Иванову-не-Рабиновичу, что присвоение чужих текстов, даже в нашей родимой Беспределии, квалифицируется как плагиат, и что в Уголовном Кодексе есть специальная и очень даже занятная статеечка на этот счет. Задетый за живое Кондратий страшно взволновался, замахал руками, замычал что-то нечленораздельное и, кажется, в рифму. Он достал из запазухи большой, с сургучными печатями, пакет и через верного соратника вышеупомянутого Вождя и Учителя передал его мне, Тюхину. -- В санатории изволите отдыхать, Георгий Максимилианович, -- принимая всуевское послание, вежливо поинтересовался я. -- Ну да, ну да -- притомились, поди, после "ленинградского дела". Сейчас, простите, куда?.. Ах, на бережочек, кровавые свои рученьки в морской водице отмывать!.. Побагровев, бывший член Политбюро уже открыл было рот для отповеди, но вечно сующийся куда не следует попугай Петруччио и тут, подлец, встрял, выкрикнув с крыши такое с детства памятное: "Маленков, бери дубину, гони евреев в Палестину!". Оскорбленный до глубины души палач вытаращился и, пробормотав нечто совершенно несусветное, чуть ли не -- "Доннер Веттер!" -- злобно пихнул коляску ногой. Бренча и подпрыгивая, коляска с сидевшим в ней злосчастным Кондратием Комиссаровым покатилась под горку, а дорогой товариц Маленков, заложив руки за спину, быстро пошел за ней вслед. На конверте было написано: "Моему погубителю, лица моего повредителю. Лично!" Письмецо начиналось эпически: "Февраля двадцатого числа Мне судьба сюрприз приподнесла!.." Память Кондратию не изменила. Именно 20-го, только не февраля, а вроде бы, апреля восемьдесят не помню уж точно какого года с К. К. Комиссаровым, бывшим моим парторгом, стряслось то, хуже чего, по нашим советским понятиям ничего не было и быть не могло. Очнувшись утром незнамо где, он обнаружил пропажу портфеля, где было все: партийные документы, печать, заявления, жалобы, списки злостных неплательщиков, три с половиной тысячи -- старыми еще! -- взносов и т. д. и т. п. Когда он пришел похмелиться в ресторан Дома писателей, на нем лица не было. После третьей поллитры оно появилось -- скорбное, бурячное-безглазое. "Фашисты-ы! -- простонало оно -- Убили Кондрата Всуева!" -- и страшно перекосившись, упало в салат. Увы, увы, это был инсульт. Не буду подробно пересказывать вам содержание переданного мне товарищем Маленковым пакетика. Господи, каких только пакостей там не было! Ну чего, к примеру, стоила одна эта его идиотская частушечка, воспроизведя которую даже я, убежденный поборник свободы слова, Тюхин, не в силах сдержать негодования: