Легкое бремя - Самуил Киссин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грэс была прекрасна. В чем таилось Ваше очарование, Грэс? В тонких ли и нежных линиях овала? В каштановых, чуть золотистых тонких волосах? Или в блеске глаз Ваших, золотых и текучих? Тонкие ноздри ее дрожали, красные губы были влажны, как будто на них еще не засохли капли вина! Движения были естественны и прекрасны. Красным зонтиком упиралась она в кончик дивной ноги.
Вы прекрасны, Грэс, и желанны! И кто вдохновенный дал Вам дивное Ваше имя?! И как ясно, что все для Вас: и переливчатые пятна на светлой реке, и в ясном небе тонким паром, тонким паром развивающиеся, тающие облака.
Легкой стопой прошла она по деревянной лестнице. И если бы ступени под ее ногами зацветали цветами, — не удивился бы Кувшенко.
А Евфратова и Барановская расспрашивали его, как живет Прате, не слишком ли хандрит, и говорили об «общем деле». И все слова их были светлы и правдивы, потому что тут была Грэе, потому что мягко веяли ее широкие красные рукава, потому что прекрасной, божественной и легкой пляской были ее шаги и золотом, текучим золотом взоры, когда оглядывалась она, шедшая впереди.
И говорили Евфратова и Барановская короткими словами, с недомолвками и условностями, как говорят близкие между собой люди. И так же ласково и условно говорили они с Кувшенко. Он понимал их, и спорил, и говорил, как никогда не говорил с Прате. Рассказал Кувшенко о «речном человеке». Просто рассказал, не подыскивая слов, не красно. Разгоралась Евфратова. Но Барановская вдумчиво молчала и сказала потом: «А все-таки вы — поэт». И долго говорила она «мы!», и говорила о пройденном долгом и трудном пути, о трудах и радостях.
А мухи жужжали, вились бабочки, перелетая с чертополоха на ромашку, ветер пылью дул в глаза, сосны плотной стеной стояли справа от дороги, редели слева. Встречный босой мальчишка, лихо откашлявшись в руку, сдергивал картуз и просил прикурить. Неясно шумел лес, издали пела река. А впереди уверенной стопой шла Грэс. Огненным мухомором горел раскрытый зонтик. Мягко струились широкие красные рукава, и в глазах ее, когда она оглядывалась, был блеск золотой и текучий.
Пока
«Dignus, dignus est intrare in nostro docto согроге», — пропел басом расхаживавший по комнате Прате, когда Кувшенко постучался. Кувшенко вошел. На кушетке, высоко задрав тонкую ногу, положенную на другую, сидела с папиросой Барановская. Желтые чулки ее со стрелками плотно облегали ноги. Маленькие ступни были в черных туфельках. Строго поджав губы, сидела на табурете Евфратова. Дивное спокойствие было в лице Грэе. Обнаженные, выступавшие из красных широких рукавов руки, прекрасно изгибаясь, заломила она над головой. Дивная! Кристаллом звенящим, струей утоляющей и жгущей, струей вина был ее голое.
И, повернувшись, запела она сладостный и жгущий напев Кармен. И хлопала прекрасными ладонями своими и, плеща красной кофточкой своей, легко и плавно изгибаясь, неслась по комнате. Жестоко и страстно горели золотые глаза. Вечной жаждой веяло от полуоткрытых влажных алых губ.
Умные разговоры
Прате грустно смотрел на Аглаю Васильевну.
— Ужели вы не станете понимать, не захотите понимать моих слов? — говорила она Кувшенко. — Как говорить мне? Я так давно живу с людьми одного со мной толка, которые понимают меня с полуслова, что мне трудно говорить иначе. Все реальные пути были использованы, Вы знаете это. К чему они привели? Только пена, грязная пена выступила наружу. Не самозванцы, не беспутные были наши реальные люди. Но как же это? Неужели только времени не сумели они рассчитать? Только времени? Только минуты? Но что же тогда значит такое падение нравов? А теперь, действительно, падение нравов. Ведь когда мы пытались… ну, как это — сокрушить, что ли, нравственность, разве не чисты, не высоконравственны были наши побуждения. Мы думали, что мы аморалисты, но теперь-то ведь только и есть, что имморалисты. И они знают это, и ничем не прикрываются, и знать ничего не хотят. Нас, тогдашних, мешают с ними, теперешними, совершенно забывая наши, ей-Богу, высокие побуждения, забывая исторический момент. Но я отвлеклась. Ведь из кого состоят они, теперешние, как не из прежних борцов, не настоящих, — нет! — я клеветать не хочу, а из их массы. Нет, все реальные пути привели ни к чему. Только чудо, реальное чудо может спасти нас. Нам нужно спаять элементы доселе не соединенные, казалось бы, несоединяемые. Только тогда…
Евфратова так и дергалась на стуле.
— Только тогда… — повторила она как эхо, но голосом более крепким и уверенным, чем та, кому она вторила. — А те — будь они прокляты!
Она встала, потом, отвернувшись, села на подоконник и стала смотреть в окно.
Кувшенко, неловко подергивая левым плечом, заговорил:
— Конечно, Аглая Васильевна, вы во многом правы, но ведь вы знаете мои взгляды. Может, я вам неприятен, как постепеновец какой-то. Но я не постепеновец. Я только думаю, что не ваши элементы, а речной человек все сделает… Когда время придет. Не нужно только отсрочивать, откладывать этого времени. Нужно с речным человеком дело иметь. Но только он это может. А чудес не надо никаких. Я, коли хотите знать, даже против чудес, потому что всякое чудо — шарлатанство. Унижение одно. Просто все должно быть, потому что простота — это первое дело, а второе… — Кувшенко запутался и не знал, что такое второе дело. — Мы не об одном толку, Аглая Васильевна! — пробурчал он и замолчал.
Прате грустно, почти жалобно глядел на Грэс. Она молчала. На гладком лбу не было мыслей, на алых губах — слов.
Кувшенко начал прощаться. Прате вышел провожать его. С нежным участием смотрел Прате. Прощаясь, у леса, подал он Кувшенке узкий листок бумаги.
— Если б вы писали стихи, вы, может быть, написали мне то же самое.
Кувшенко прочел:
В улыбке ваших губ скептической и нежной, и т. д.
Из дневника Кувшенки
Мой голос для тебя и ласковый и томный
Тревожит позднее молчанье ночи темной.
Захрусталило
У одной стены залы стоял низкий, обитый красным бархатом диван, у другой такие же стулья. (В соседнюю комнату была открыта дверь, и оттуда были слышны крики мужчин и визг женщин.) На полу залы было возвышение. На нем стоял рояль, и тапер уставшими пальцами гудел что-то веселое.
Прате, пьяный, со стаканом водки стоял в дверях. Жирные девицы, одетые бэбэ, носились по комнате. Кавалеры лихо притоптывали. Красные бэбэ визжали от желания показаться еще более женственными и нежными. Громадная Манефа, нарумяненная досиня, пышная и рыхлая, как тесто в опаре, колыхалась в руках какого-то парня в синей курточке и высоких сапогах. Что гремел тапер, нельзя было разобрать, но нелепые возгласы, визг и преувеличенные жесты плясавших подмывали Прате устремиться к ним. Вдруг какой-то человек, смирно сидевший на стуле, подошел к Прате и, уставившись в него неподвижным глазом, сказал:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});