Свет в ладонях - Юлия Остапенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну хватит, – сказал графиня, резко оборвав на полуслове саму себя. – В ушах уже звенит от этого грохота. Эвелина, выключи граммофон. По правде, сударь, я терпеть не могу этот новомодный грохот – что может быть неестественнее, чем музыка, рождающаяся в машине? Сядь за пианино, Эвелина. Играй!
Эвелина выключила граммофон (к чести её, справившись с этой задачей менее чем за пять минут) и уселась за означенный инструмент, до сих пор без дела стоявший в углу гостиной. Оправила юбки, положила точёные белые ручки на клавиши, забегала ловкими пальчиками с острыми ноготками. Джонатан заслушался. Играла она так же божественно, как говорила, двигалась и ела суп.
– Да, играет она неплохо. Уж точно лучше, чем эта новомодная громыхалка. – Госпожа Монлегюр вздохнула, покачав головой так, что её высокая, обильно припудренная причёска слегка накренилась влево. – Она хороша собой, моя Эвелина, воспитана, как видите, в достаточной мере глупа – словом, кладезь достоинств, приличествующих девушке из знатного рода. Как вы полагаете, господин ле-Брейдис, я счастливая мать?
– Очень, – со всей искренностью заверил её Джонатан, от избытка чувств посмотрев ей прямо в пенсне. – Вы очень счастливая мать, госпожа Монлегюр!
– А вот и вздор, – отрезала та. – Я была бы счастливейшей матерью, будь Эвелина моим единственным ребёнком. Но она лишь младшая из троих. Будь остальные наделены хоть частью её достоинств, вот тогда я была бы счастливейшей из матерей.
Они посидели в молчании, пока Эвелина закончила пьесу. Графиня кивнула, когда девушка обернулась и робко взглянула на мать, взглядом спрашивая, следует ли ей продолжать.
– Не стоит. Благодарю. Встань и включи граммофон. Да только не этого грохочущего Шнайтца, и за что ты его так любишь? Поставь менуэт. Господи ле-Брейдис изволит пригласить тебя на танец.
Танцевала девица Эвелина… а впрочем, это уже становится банальным, не правда ли? Читатель, внимательно слушающий наш рассказ, и без того уже понял, что во всех проявлениях, начиная с красоты и заканчивая её лупостью, она была восхитительна; немудрено, что и в танцах она не изменяла себе.
Часы, наконец, пробили десять. Как раз к этому времени кончился менуэт. Госпожа Монлегюр встала.
– Мы здесь в деревне ложимся рано, – заметила она. – Благодарю вас, сударь, за вечер, быть может, не лучший в моей жизни, но и не из самых худших, могу вас заверить. Вам постелят в бельэтаже. Джанет вас проводит. Джанет!
– Матушка, – робко сказала Эвелина, – быть может, подождём ещё хотя бы десять минуток? Я уверена, что Эстер…
– Мои дети вольны являться на ужин своей матери вовремя или не являться, как им заблагорассудится, – не терпящим возражений тоном отрезала графиня. – Если мой гость им неинтересен, то тем более мне неинтересны причины их пренебрежения. Попрощайся с господином ле-Брейдисом, Эвелина, вы больше никогда не встретитесь.
Эвелина тяжко вздохнула и присела в реверансе. Джонатан отвесил ей глубокий поклон, украдкой оторвав взгляд от пуговичек и рискнув заглянуть ангельскому созданию в глаза. Глаза лучились обожанием.
Джонатан попрощался заодно и с графиней (он понял, что видеть утром она его не пожелает) и, дождавшись Джанет, стал подниматься в бельэтаж.
– У вас в поместье есть механик? – спросил он, идя за служанкой по тёмному коридору. На люксии в поместье явно экономили, и только кое-где горели обычные масляные лампы, дававшие не так уж много света.
– Механик? Да как вам сказать, наёмного нет, разве что барышня Эстер… хоть её милость и против, да разве же она станет слушать.
– То есть, – медленно проговорил Джонатан, сбавляя шаг, – наёмного механика нет.
Наёмного нет, сударь, что вы. Её милость за каждый пенс удавится… я хочу сказать, бережливая она очень. Машин у нас не так уж и много. А те, что есть, всегда может посмотреть барышня Эстер. Вот и ваша комната, – Джанет распахнула перед Джонатаном дверь в маленькую тесную комнатку под самой крышей, где только и было, что старомодный комод и кровать. – Ежели под полом шуметь будет, так это мыши. Вы потопчите ногами, они и утихнут. Вот вам свечка. Спокойной ночи.
Джонатан поставил свечу на комод и сел на край кровати. Постель была постелена свежая, но ложиться он не спешил. Он ждал.
В три четверти одиннадцатого в коридоре скрипнула половица, а вслед за нею – дверь.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ,
в которой девица Монлегюр действует весьма неблагоразумно
Известно ли уважаемому читателю, сколь неимоверно скучна жизнь молодой, энергичной, полной жизненной силы девушки, живущей на выселках в удалённом поместье со своей деспотичной матерью? Вряд ли уважаемый читатель рискнёт усомниться в этом, разве что фамилия уважаемого читателя Монлегюр. Ибо никто о том не знает лучше, чем девица, носящая эту фамилию.
Утром молитва, потом завтрак, затем вышивание, затем обед, затем занятия музыкой, затем чай, затем тирада от матери, по степени доставляемого ею удовольствия сравнимая с зубной болью, затем снова молитва и, наконец, спать, едва солнце скроется за лесом. Немудрено, что в этакой беспробудной тоске у юной и бойкой девицы лишь одно утешение – воровать потихоньку у этой унылой жизни мгновения запретного счастья.
И много ли среди нас тех, кто возьмётся её судить?
В три четверти одиннадцатого дверь в комнату, отведённую гостю графини, скрипнула, и маленькая фигурка возникла на пороге, кидая тень на залитый лунным сиянием линялый коврик.
Обладательница фигурки и тени поколебалась мгновение, сделала шаг, другой, оказалась прямо рядом с кроватью, на краю которой неподвижно сидел Джонатан ле-Брейдис. А потом положила обе руки ему на плечи, склонила головку и припала мягкими, медово-сладкими губками к его губам.
Джонатан протяжно застонал и, обхватив ночную гостью одной рукой за талию, а другой за шею, в отчаянии притянул к себе.
– Нет, – выдохнул он некоторое время спустя – мы не можем сказать, сколько именно, ибо в минуты, подобные этой, чувство времени может сыграть с нами злую шутку. – Н-нет, Эстер!
«Что?» – с удивлением мог бы вопросить здесь наш читатель. Кажется, рассказчик только что допустил ошибку? Или, возможно, её допустил Джонатан, странным образом оговорившись и назвав имя не восхитительной Эвелины, а её старшей сестры, презревшей сегодня вечером ужин в обществе своей матери и её гостя?
Никакой ошибки, читатель. Во всяком случае, не с нашей стороны.
– Нет? – повторила девушка, только что проникшая в бельэтаж, и по её резкому голосу мы теперь с полной уверенностью можем сказать, что это была вовсе не Эвелина. – Нет?! Ты не давал знать о себе больше месяца, я с ума сходила, вот ты приехал – и теперь «нет»?!
– Боже, Эстер, – простонал Джонатан и снова притянул её к себе так, что она взмахнула руками и упала вперёд, дёрнув в воздухе ножкой, такой же маленькой и изящной, как у сестры, но значительно более ясно очерченной. Ибо было на девице Эстер, старшей дочери графа Монлегюра, никак не кисейное платьице, а хлопковые штаны, их тех, что носят фермеры на полях. Это снизу, а верхняя часть её платья, не менее возмутительным образом отличаясь от туалета её сестры, представляла собою клетчатую рабочую блузу.
Джонатана, впрочем, это нисколько не удивило. Да он и не смотрел, во что она одета. Сейчас ему больше всего на свете хотелось её раздеть.
Но только не здесь, не в доме её отца, не под одной крышей с её матерью и сестрой.
– Что случилось? Где ты был? Почему не писал? Я так волновалась, – бормотала она, урывая мгновения между поцелуями, а он только прерывисто выдыхал ей в рот, ероша её светлые волосы, куда более короткие, чем у сестры, и куда более пушистые, собранные на затылке растрёпанным узлом, свисавшим на шею. – Ты мог бы хотя бы предупредить, что приезжаешь. Мы бы встретились на мельнице, как всегда, и…
Её сбивчивый шёпот наконец его отрезвил. Джонатан взял горящее лицо юной Эстер Монлегюр в свои большие солдатские ладони и отстранил её от себя, глядя на неё неотрывно взглядом нищего, разглядывающего витрину кондитерской и знающего, что ему предстоит страшный выбор между голодом и воровством.
Джонатан выбрал голод.
– Я не должен был приезжать, – он шептал, как и она, но его шепот был хриплым и от этого едва понятным. – Я не могу… и… мы не должны были видеться.
– Почему? Отца нет, он в Саллании и не приезжал уже больше года. А с матерью я бы разобралась, я её…
– Не в них дело.
– А в чём тогда?
– Как же я по тебе скучал, – с мукой сказал Джонатан, водя ладонью по её щеке и убирая ей за ухо выбившиеся из узла белокурые локоны.
Несколько ранее, рассказывая о путешествии принцессы и её лейб-гвардейца в компании бродячего цирка, мы вскользь упоминали о некой думе, тревожившей покой бывшего лейтенанта и мешающей ему сполна посвятить себя своему долгу. Мы не стали тогда вдаваться в это подробнее – отчасти из деликатности, дабы не бередить лишний раз душевные раны нашего славного героя, отчасти потому, что тогда это было некстати. А теперь как нельзя более кстати нам уведомить читателя, что вот он, предмет тяжких дум и забот Джонатана ле-Брейдиса, вот его самая страшная и самая сладкая тайна, о которой он не мог поведать никому, даже своему старому другу Клайву Ортеге. Тайна его была стройной и белокурой, целовалась так же пылко, как и любила, кисейным платьям предпочитала рабочие блузы и фермерские штаны, а звали её Эстер Монлегюр.