Утешительная партия игры в петанк - Анна Гавальда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы никогда не догадывались, да и не могли догадаться, о чем я мечтал там, где вечера длились бесконечно, теснота была ужасной, а учителя полные идиоты? Только о вас.
Вы и были моей жизнью.
Нет, вам этого никогда не понять. Вы же никогда никому не подчинялись да и откуда вам знать, что вообще значит слово «дисциплина».
Так что, возможно, я вас идеализировал? Во всяком случае, я пытался убедить себя в этом, и согласитесь, это было удобно… Я старательно убеждал самого себя, напускал туману, применял леонардовскую дымку — Леонардо был тогда для меня просто идолом, — растушевывал, размывал ваши образы в своей памяти, пока не оказывался наконец снова на своем обычном месте в конце стола, старательно ковыряя вашу грязную клеенку и слушая, как вы переругиваетесь, и вот тогда мое сердце снова начинало биться.
К нему приливала кровь.
Снова приливала.
— Чему ты улыбаешься, как идиот? — кричал мне Алексис.
Чему?
Тому, что земля круглая.
Вот уже пятнадцать лет в двух домах отсюда мне втолковывали, что жизнь — это бесконечная череда обязанностей и испытаний. Что ничто не дается даром, все нужно заслужить, да еще и в нашем обществе, где заслуги, будем говорить откровенно, стали понятием эфемерным, где нет уважения ни к чему, даже к смертной казни! Тогда как вы. Вы… Я улыбался, потому что ваш вечно пустой холодильник, настеж распахнутая дверь, психодрамы, дурацкие прожекты, варварская философия, ваша уверенность в том, что заниматься накопительством — последнее дело, счастье — оно здесь и сейчас, вот возле этой тарелки все равно с чем, лишь бы в охотку, — всё это убеждало меня в обратном.
Анук ставила нам в заслугу только одно — что мы живы и здоровы, остальное не имело никакого значения. Остальное приложится. Ешьте, ребята, а ты, Алексис, перестань стучать столовыми приборами, мы уже оглохли, а ты еще нашумишься, у тебя вся жизнь впереди.
Но в тот день, я бесконечно стучал и стучал в ее дверь, и когда уже собирался уходить, услышал голос, который не узнал.
— Кто там?
— Красная шарляпочка.
— …
— Эй! Ку-ку! Есть кто?
— …
— Я принес пирожок и горшочек масла! Дверь распахнулась.
Она стояла спиной ко мне. В халате, сгорбившись, с грязными волосами и пачкой сигарет в руке.
— Анук?
— …
— Что-то случилось?
— Я боюсь повернуться к тебе, Шарль. Я… я не хочу, чтобы ты меня видел в таком…
Молчание.
— Хорошо… — наконец пробормотал я, — я только поставлю тарелку на стол и…
Она обернулась.
Ее глаза. Ее глаза меня ужаснули.
— Ты заболела?
— Он уехал.
— Что?
— Алексис.
И пока я шел на кухню, чтобы избавиться от этого отвратительного пирога с клубникой, я уже жалел, что вообще пришел интуитивно понимая, что мне здесь делать нечего, и разобраться в том, что происходит, не в моих силах. Мне много задали на дом, я зайду попозже.
— Куда он уехал?
— С отцом…
Про отца я знал. Знал, что блудный отец объявился несколько месяцев назад на крутой Альфа-Ромео. «Ну и как он тебе?» «Вполне», ответил Алексис, на том мы и остановились. Это прозвучало вполне равнодушно и невинно, так мне тогда показалось.
Господи! Видно, я что-то пропустил… И что же мне теперь
делать? Позвать маму?
— Гм… Он вернется.
— Ты думаешь?
— …
— Понимаешь, он забрал все свои вещи…
— …
— Он поступит, как ты… Он вернется к воскресному пирогу. Она улыбнулась, лучше бы мне этого не видеть.
Она повертела в руках стоящие перед ней бутылки, потом налила себе большой стакан воды и выпила его залпом, поперхнувшись.
Ладно. Я думал, как бы ее обойти и улизнуть в коридор. Не хотелось быть свидетелем всего этого. Я знал, что она выпивает, но не желал знать, до чего она докатилась. Эта сторона ее жизни меня не интересовала. Вернусь, когда она хотя бы оденется.
Однако она не шевелилась. Смотрела на меня тяжелым взглядом. Трогала свою шею, волосы, терла нос, открывала и закрывала рот, словно шла ко дну. Была похожа на зверя, попавшего в капкан, готового отгрызть себе лапу, отползти в соседнюю комнату и там сдохнуть. А я… я смотрел в окно на облака.
— Ты понимаешь, что значит растить ребенка одной?
Я ничего не ответил. В любом случае это ведь не вопрос, а брешь, в которую она хотела забиться. Я был не дурак, пусть и не отличался отвагой.
— Ты вот хорошо считаешь: пятнадцать лет — это сколько дней? Вот это уже действительно был вопрос.
— Эээ… думаю, чуть больше пяти тысяч…
Она поставила стакан на стол и закурила. Ее рука дрожала.
— Пять тысяч… Пять тысяч дней и столько же ночей… Ты представляешь, что это такое? Пять тысяч дней и ночей совершенно одна… В постоянной тревоге… Все ли ты правильно делаешь?.. Справишься ли? Вкалываешь как проклятая. Стараешься забыться. Пять тысяч дней пашешь, как вол, пять тысяч ночей дома. Ни секунды для себя, ни дня отдыха, ни родителей, ни сестры, тебе не на кого оставить малыша, чтобы хоть чуточку передохнуть. И никого нет рядом, кто бы мог напомнить тебе, что когда-то ты тоже была вполне привлекательной… Миллион раз я спрашивала себя, почему он с нами так поступил, и на тебе! Явился сукин сын! И тут понимаешь, что все, что с тобой было раньше — это еще пустяки по сравнению с тем, что тебе предстоит…
Она стукнулась лбом о стену.
— Еще бы… Отец-пианист, роскошные отели, это же совсем другое дело, это не какая-то там жалкая медсестра, правда?
Она взывала ко мне, но я молчал, чтобы не угодить в эту ловушку. Она выбрала не того собеседника. Я был еще слишком мал для всего этого, мне это было не по летам, как говорил мой отец. Не мог я решать, права она или нет. Пусть в кои-то веки сама разберется.
— Ты ничего не хочешь мне сказать?
— Нет.
— Ты прав. Что тут скажешь? Я ведь тоже в свое время попалась на эту удочку… Я его понимаю… Нет ничего хуже музыкантов, поверь мне… С ними теряешь рассудок. Тебе кажется, перед тобой Моцарт или кто еще, а это обыкновенные шарлатаны, которые удовлетворенно закрывают глаза, как только понимают, что сработало, что ты готова. Закрывают глаза, улыбаются тебе, а потом… Ненавижу их.
Я прекрасно понимаю, что была плохой матерью, но мне было так тяжело… Когда Алексис родился, мне не было двадцати, а он… Он сразу исчез… Алексиса зарегистрировала акушерка, в обеденный перерыв сходила в мэрию, вернулась очень гордая и вручила мне свидетельство о рождении. А я расплакалась. Что я, по-твоему, должна была делать с этим свидетельством, если я даже не знала, где буду жить на следующей неделе? Соседка по палате все повторяла: «Ладно вам, не плачьте, а то молоко пропадет…» А у меня его и не было! Не было у меня, черт побери, никакого молока! Я смотрела на этого оравшего младенца, и я…
Я сжал зубы. Хоть бы она меня пожалела и замолчала! Зачем она мне все это рассказывает? Все эти женские заморочки, которых мне не понять. Зачем она меня в это втягивает, я ведь всегда был с ней честен. Всегда ее защищал… Но сейчас я отдал бы все на свете, чтобы оказаться дома. Среди нормальных, спокойных, достойных людей, которые не орут, не сваливают пустые бутылки под мойкой, а, когда хотят выяснять отношения, вежливо, но решительно просят нас удалиться.
Пепел с сигареты упал ей в рукав.
— Ни разу не подавал признаков жизни, ни одного письма, никаких посылок, и никаких объяснений, ничего… Даже не поинтересовался, как зовут сына… Якобы был в Аргентине… По крайней мере так он сказал Алексису, но я ему не верю. Аргентина, твою мать! Почему не Лас-Вегас, раз уж на то пошло?
Она плакала.
— Получается, я билась, надрывалась, поставила мальчика на ноги, и нате вам, явился: визг шин, пара обещаний, три подарка, и бывай, старушка! Это подло…
— Я должен идти, а то я на поезд опоздаю.
— Ну, конечно, иди, давай, как они все. Оставь меня, и ты тоже…
Поравнявшись с ней, я заметил, что стал выше ее ростом.
— Пожалуйста… Останься…
Она поймала мою руку и приложила к своему животу. Я с ужасом от нее отпрянул, она была пьяна.
— Прости, — прошептала она, поправляя халат, — прости…
Я был уже на лестничной площадке, когда она окликнула меня:
— Шарль!
— Да.
— Прости.
— Скажи мне что-нибудь. Я обернулся.
— Он вернется.
— Ты думаешь?
Застряв в пробке на площади Клиши, стоя за автобусом № 81 и уже в следующем столетии, он все вспоминал, как она подняла, наконец, голову и робко, недоверчиво улыбнулась. Ее лицо, такое тревожное, такое… беззащитное, и то, как захлопнулась дверь за его спиной, и сколько ступеней отделяло его от мира живых: двадцать семь.
Двадцать семь ступеней, спускаясь по которым, он чувствовал, как с каждым шагом грузнеет, тяжелеет. Двадцать семь шагов в пустоту, все крепче сжимая кулаки в карманах. Двадцать семь ступеней на то, чтобы осознать, что это произошло: он оказался по другую сторону. Вместо того, чтобы сочувствовать ее горю и осуждать поведение Алексиса, он радовался и ничего не мог с этим поделать: место возле нее освободилось.