Когда мы перестали понимать мир - Бенхамин Лабатут
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Знаете, что я сделаю первым делом, как только выйду отсюда? – спросила она, и улыбка озарила ее лицо. – Напьюсь и пересплю с самым некрасивым мужчиной, какой только мне встретится.
– Почему же с самым некрасивым? – Шрёдингер достал жемчужины из ушей.
– Хочу, чтобы этот первый раз был только моим, – ответила она, заглянув ему в глаза.
Шрёдингер удивился: неужели она ни разу не была с мужчиной?
– Ни с мужчиной, ни с женщиной, ни с животным, ни с птицей, ни со зверем, ни с богом, ни с дьяволом; ни с вещью, ни с бестелесным духом; ни с тем, ни с этим, ни с чем вообще. – Мадемуазель Гервиг медленно поднялась с постели, будто мертвец вернулся к жизни.
Шрёдингер больше не мог сдерживаться. Сказал ей, что в жизни не встречал более удивительного создания, чем она; с того момента, как она коснулась его в столовой, он будто одержим ею. Пусть они провели вместе совсем немного времени, он никогда не был счастливее за последние десять лет, и лишь мысли о ней придают ему сил. Ему страшно от одной мысли о том, что придется вернуться в Цюрих, потому что он твердо верит: она сдаст вступительные экзамены, скоро уедет в интернат и он больше никогда не увидит ее снова. Мадемуазель Гервиг ничем не выдала своего удивления и, не отводя взгляда, смотрела в окно; за стеклом бесконечная цепочка огоньков поднималась по серпантину от подножия до самой вершины Вейсхорна – тысячи факелов горели тем ярче, чем дальше шла процессия и чем ниже садилось солнце.
– В детстве я панически боялась темноты, – наконец произнесла она. – По ночам я читала при свете свечей, которые мне дарил дедушка, и засыпала только с рассветом. Тогда я была такой слабой, что папа не наказывал меня. Он сказал, что свет – ограниченный ресурс; если я буду использовать его слишком много, он закончится, и тогда над миром воцарится темнота. Я испугалась, что наступит беспросветная ночь, и перестала жечь свечи, но тогда у меня появилась другая странная привычка: я стала ложиться спать до темноты. Летом это было нетрудно – солнце заходит поздно, в моем распоряжении был весь световой день, однако зимой приходилось отправляться в постель через несколько часов после обеда, и бо́льшую часть дня я спала, а не бодрствовала. День зимнего равноденствия я не любила больше других. В санатории было немного детей, но они играли допоздна, танцевали, гонялись по коридорам, а мне приходилось ждать утра – только тогда я могла собрать сладости, которые кто-то растерял в темноте, сплести венки из мишуры, по которой накануне кто-то потоптался. Когда мне было девять, я решила посмотреть в глаза своему страху. Я стояла у этого окна, в этой самой комнате, и смотрела, как солнце падает за горизонт так быстро, словно его тянет туда сила помощнее гравитации, словно оно решило исчезнуть раз и навсегда, устав от собственного сияния. Я уже собиралась залезть под одеяло и расплакаться, как вдруг увидела факелы на тропе. Подумала, мне кажется, – тогда я частенько путала сны с реальностью, но огни двигались наверх, и я разглядела силуэты людей. Когда подожгли огромное деревянное чучело, я увидела, как вокруг танцуют мужчины и женщины. Я открыла окно, и прозрачный морозный воздух принес мне звуки их песен. Я оделась так быстро, как только смогла, и стала упрашивать папу отвести меня к тому костру. Папа так сильно удивился, увидев меня среди ночи, что бросил все свои дела, и мы пошли, взявшись за руки. Несмотря на холод, у меня потели ладони. Каждый год мы ходили на гору, несмотря на погоду и мое состояние здоровья, как будто такой у нас с ним был уговор, и мы подтверждали его год за годом. Сегодня мы не пойдем туда впервые. Больше незачем. Тот огонь теперь горит во мне, сжигая всё, чем я была раньше. Теперь я всё чувствую по-другому. Нет прежних связей с остальными, нет дорогих воспоминаний, нет мечтаний, которые бы заставляли меня идти вперед. Отец, санаторий, страна, горы, ветер, слова, которые я говорю, – всё это такое же чужое, как сны какой-нибудь женщины, умершей миллионы лет назад. Вы видите тело; оно ест, растет, ходит, говорит, улыбается, но внутри ничего нет, только прах. Я больше не боюсь ночи, герр Шрёдингер. Вам тоже нужно перестать бояться.
Мадемуазель Гервиг поднялась с постели и пошла в свою комнату. На пороге она задержалась на миг, навалившись на притолоку, словно силы покинули ее. Шрёдингер попросил ее остаться и хотел было встать, чтобы прикоснуться к ней, но не успел и шага ступить, как она закрыла за собой дверь.
Остаток ночи Шрёдингер провел с жемчужинами в ушах, не мог забыть, как она положила их в рот. Как сжала губы, откусив белые сферы. Как блестела ее слюна на жемчуге. Ему стало стыдно из-за того, что признался ей в своих чувствах, а бессонница доводила до отчаяния, и тогда он достал бусины из ушей и начал ублажать себя, спрятав их в ладони. Когда он кончил, за стеной мадемуазель Гервиг разразилась сильнейшим кашлем, приступ всё никак не проходил, и Шрёдингер поковылял к умывальнику. Ему было тошно от самого себя. Он старательно намывал жемчужины, и вода возвращала им былой блеск, а потом он снова вложил их в уши, но не праздничное веселье мешало ему уснуть, а бесконечные хрипы соседки. Он слышал ее кашель всю ночь и не мог понять: это болезненное стаккато в самом деле вырывается из груди его любимой женщины или это плод его воображения? На следующее утро он всё так же слышал тот частый, сводящий с ума кашель, как звук капели, только этот кашель пробрался в его собственное тело. Шрёдингер не мог шевельнуться, чтобы не кашлянуть, и начал задыхаться.
Он сдался на волю врачей и стал делать то же, что и другие пациенты.
Плавал в бассейне, спал на свежем воздухе, укрывшись меховыми шкурами, сжигал себе легкие сначала ледяным воздухом в горах, а потом огненным в саунах; подставлял спину для массажей с маслами и давал истязать себя банками, переходя из кабинета в кабинет вместе с остальными пациентами и чувствуя успокоение оттого,