Ада, или Отрада - Владимир Владимирович Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Хам – слишком крепко сказано», заметил Ван.
«Я ласково».
«Даже если так. Боюсь, я знаю, о ком ты. Ума у него больше, чем души, это правда».
Ладонь просящей подаяния цыганочки, покуда он глядит на нее, превращается в ладонь подателя милостыни, просящего долгой жизни. (Когда еще кинематографисты достигнут того уровня, которого достигли мы?) Щурясь на зеленое солнце под сенью березы, Ада объяснила своему пылкому хироманту, что беловатые кружки у нее на ладонях, которые она разделяла с тургеневской Катей, другой невинной девушкой, в Калифорнии зовутся «вальсами» («поскольку сеньорита пропляшет до утра»).
В свой двенадцатый день рождения, 21 июля 1884 года, показав недюжинную силу воли (так двадцать лет спустя она бросит курить), Ада перестала грызть ногти (но только на руках). Правда, мы могли бы вспомнить некоторые поблажки, которые она себе позволила, – к примеру, блаженное впадение в восхитительный грех на Рождество, когда Culex chateaubriandi Brown не носится в воздухе. Новое и окончательное решение было принято в канун Нового года, после того, как м-ль Ларивьер пригрозила бедняжке Аде вымазать кончики ее пальцев французской горчицей и нацепить на них зеленые, желтые, оранжевые, красные, розовые шапочки (желтый указательный – это trouvaille).
Вскоре после праздничного пикника, когда целованье рук маленькой возлюбленной превратилось для Вана в разновидность нежной одержимости, ее ногти, хотя все еще квадратные по форме, окрепли довольно, чтобы справляться с мучительным зудом, донимавшим местных детишек в середине лета.
В последнюю неделю июля в этих краях с дьявольской неизбежностью появлялись самки шатобрианова москита. Шатобриан (Шарль) был не первым человеком, которого они искусали, но он первым поймал обидчицу и с возгласами мстительного торжества препроводил ее профессору Брауну (Brown), который и составил свое опрометчиво-поспешное «Первичное Описание»: «маленькие черные щупальца… прозрачные крылья… желтоватое в определенном свете… который следует потушить, если оставлять окна открытыми (вместо casements (окна) напечатано kasements – немецкий печатник!)…», «Бостонский Энтомолог», за август, быстрая работа, 1840 года. Этот Шатобриан не состоял в родстве с великим поэтом и мемуаристом, рожденным между Парижем и Танье (а лучше бы состоял, сказала Ада, любившая скрещивать орхидеи).
Mon enfant, ma soeur,Songe à l’épaisseurDu grand chêne à Tagne;Songe à la montagne,Songe à la douceur —– расчесывая коготками или ногтями участки, посещенные этими мохнатоногими насекомыми, отличавшимися ненасытной и неразборчивой жаждой по части Адиной и Арделиной, Люсеттиной и Люсильиной (размноженных зудом) крови.
«Вредитель» налетал так же внезапно, как и исчезал. Он садился на хорошенькие голые руки и ноги беззвучно, не жужжа, в подобии recueilli тишине, отчего – по контрасту – внезапное проникновение его совершенно злодейского хоботка вызывало впечатление вдруг грянувшего полкового оркестра. Через пять минут после нападения, в закатных сумерках между ступенькой крыльца и оглушенным цикадами садом вспыхивало жгучее раздражение, которое сильные и хладнокровные люди игнорировали (зная, что нужно потерпеть не больше часу), но которое людей слабых, обожаемых, падких неудержимо побуждало чесать, чесать, чесать до отвала (говоря языком кухмистерских). «Сладко!» – восклицал, бывало, Пушкин, искусанный другим видом в Юконе. Всю неделю после ее дня рождения с незадачливых ногтей Ады не сходили гранатовые пятна, и после особенно сладострастного припадка чесотки кровь буквально струилась по ее голеням – зрелище и жутковатое, думалось ее встревоженному поклоннику, и в то же время чем-то постыдно привлекательное, – ибо кто же мы, как не гости и первооткрыватели в этой странной вселенной, именно, именно.
Белая кожа девочки, такая, на взгляд Вана, призывно-нежная, такая уязвимая для иглы этой твари, была тем не менее крепка, как отрез самаркандского атласа, и выдерживала любые попытки Ады освежевать себя, сколько бы она (с потемневшими глазами, подернутыми как бы дымкой эротического упоения, подмеченной Ваном уже во время их неумеренных поцелуев, с приоткрытыми губами и блестящими от слюны крупными зубами) ни скребла всеми пятью пальцами розовые бугорки с ядом редкого насекомого – ибо он в самом деле редок и весьма примечателен, этот комар (описанный, не совсем в один день, двумя сердитыми стариками, второго тоже звали Брауном (Braun), – филадельфийский диптерист, намного более толковый, чем бостонский профессор). Необыкновенное, восторженное зрелище являла собой моя зазноба, когда пыталась утолить похоть своей драгоценной кожи, оставляя сначала жемчужные, а затем рубиновые полосы вдоль обворожительной ножки и ненадолго достигая одурманивающего блаженства, в которое, будто в вакуум, с новой силой устремлялся лютый зуд.
«Послушай, детка, – сказал Ван, – если ты не прекратишь на счет три, я раскрою этот перочинный нож (раскрывает нож) и полосну себя по ноге, чтобы она стала как у тебя. Ах, умоляю, да сгрызи ты свои ногти! Все лучше, чем это».
Быть может, оттого, что жизненные соки Вана были слишком горькими – даже в те благодатные дни, – шатобрианов комар никогда его особенно не донимал. А ныне он, похоже, вымирает, – и потому что климат сделался прохладнее, и вследствие идиотского осушения чарующе богатых ладорских болот, как и топей, раскинувшихся в окрестностях Калуги (Коннектикут) и Лугано (Пенсильвания). (Небольшая популяция, только самочки, упившиеся кровью своего счастливого поимщика, недавно была отловлена, как мне сказали, в секретном ареале, довольно далеко от вышеназванных мест. Примечание Ады.)
18Не только в глуховатые преклонные годы, которые Ван называл временем «обожания и недержания», но даже еще больше в пору их юности (лето 1888) они находили ученое удовольствие в установлении минувшей эволюции (лето 1884) своей любви, начальных стадий ее откровений, причудливых расхождений в хронографах. Она сохранила лишь несколько – главным образом ботанических и энтомологических – страниц своего дневника, потому что, перечитав, нашла его тон жеманным и фальшивым. Он целиком уничтожил свой из-за неуклюжего школьного слога, сочетавшегося с легкомысленным и фальшивым цинизмом. И потому им оставалось полагаться на устную традицию, на совместную правку общих воспоминаний. «А ты помнишь, and do you remember, et te souviens-tu» (с неизменно подразумеваемой кодеттой этого «а», вводящего ту бусину, которую надлежало нанизать в разорванное ожерелье) – стало для них, в их увлеченных беседах, обычным зачином каждой второй фразы. Обсуждались календарные даты, исследовалась и пересматривалась цепочка событий, сопоставлялись сентиментальные знаки, горячо разбирались те или иные сомнения и решения. Если их воспоминания порой не совпадали, часто виной тому была скорее разность полов, чем характеров. Обоих забавляла неловкость юности, обоих печалила мудрость времени. Ада склонна была рассматривать те начальные стадии как исключительно последовательный и всесторонний рост, быть может, неестественный, быть может, уникальный, но в целом чарующий своим мягким развитием, уберегшим их от грубых порывов и душевных травм. Память же Вана не могла не выделять кое-какие эпизоды, навеки заклейменные острыми и саднящими, а иногда и