Похищение - Валерий Генкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да и может ли сам Рервик надеяться на бескорыстное отношение?
Его слава, увы, делает такую надежду призрачной…
Грубая лесть в сочетании с пленительными манерами обескуражили Рервика. Он сделал попытку прервать Салиму, но она царственным жестом предложила ему сесть рядом и продолжала:
— По роду занятий мне часто приходится бывать на Лехе, и каждый раз сложные, противоречивые чувства наполняют мое сердце. Родина. Для изгнанника это слово значит не в пример больше, чем для полноправного гражданина. Много чужого, враждебного народилось там за эти годы. Странное, оскорбительное шутовство охватило всех и вся. Карнавал без конца и без края. Признак духовного здоровья народа, скажете вы. Полнокровный смех, жизнерадостные развлечения. Отброшен страх перед властью. Да, да, это так. Но вместе со страхом пропали и внутренняя собранность, напряженность, энергия… Вместе с ограниченностью и жаждой повиноваться ушли жертвенность, самоотверженность, целеустремленность. Оборвалась трагическая струна, натянутая некогда в сердце всякого лехиянина. А величие и трагедия идут рука об руку. Возьмите историю…
— Не хочу, — решительно сказал Андрис.
— Чего вы не хотите?
— Послушайте, я желаю знать, зачем меня погрузили в корвет и притащили в эту пещеру Монте-Кристо. Кстати, вас все равно найдут в этой берлоге.
— Как вы прямолинейны, Рервик! Вы не дали мне докончить. Я хочу лишь убедить час, что не так все прозрачно в прошлом моей родины, как вам представляется. Отец — не монстр, не был им никогда. Его сердце кровоточит. Он, как и я и как — я уверена — вы, хочет одного — справедливой оценки всего содеянного им и при нем. А поскольку вы — лучший режиссер нашего времени — собираетесь включить историю Леха в контекст огромного полотна, посвященного уродливым проявлениям власти, мы хотим, чтобы вы знали правду. Ведь справедливость требует, чтобы были выслушаны обе стороны, не так ли?
— Я бы выслушал сообщение о том, где находится Марья Лааксо.
— Очень близко от нас. Мы рассчитываем на ее содействие.
— Что, что?
— Эта в высшей степени благоразумная женщина поможет вам без предвзятости рассказать правду об отце.
— Когда я ее увижу?
— Как только я уйду.
— Так уходите!
Такого Салима, видимо, не ожидала. Она резко поднялась и тут же снова села, но не рядом с Рервиком, а поодаль. Помолчав, она сказала:
— Вам здесь будет удобно, надеюсь. Сейчас вас проводят в вашу комнату. Если будет нужда в чем-либо — кроме свежего воздуха и неба над головой, обращайтесь к Наргесу.
Теперь она встала вполне величественно и, чуть приподняв длинные юбки, направилась к ширмам.
Вспомнил! Вернее, нашел. «Отмщенье, Государь, отмщенье! Паду к ногам твоим: будь справедлив и накажи убийцу, чтоб казнь его в позднейшие века твой правый суд потомству возвестила, чтоб видели злодеи в ней пример». Эти строки француза Ротру Лермонтов взял эпиграфом к своему «На смерть Поэта», но в современных изданиях они не часто приводятся. Кто только не вспоминал!
Три писателя, главный режиссер детского театра, литературный критик, маститый переводчик, не говоря уж о коллега по институту.
Предполагали Шекспира и А. К. Толстого, Пушкина и Ростана.
Называли даже «Тристана и Изольду»… Сколь неуверенно себя чувствуешь в плотной и душноватой атмосфере цитат, давно бесхозных, потерянно толкущихся в тесном культурном пространстве.
«Мавр сделал свое дело…» Или: «Товарищи! Мы выступаем завтра из Кракова». Сквозь лязг шашек и гусениц, через приметы партизанского быта, между землянками, «языками» и танками, идущими ромбом, ощупывая нить пятистопного ямба, ты идешь на этот голос: «…из Кракова?» Неужто майор Вихрь какой-нибудь? Нет, братцы, нет. «Я, Мнишек, у тебя остановлюсь в Самборе на три дня».
Приехали. «Борис Годунов». После подобного урока начинаешь с осторожностью относиться к такому тексту: «Милиционеры вбежали в кусты, но из-за завала затрещало один за другим несколько выстрелов». Шейнин? Овалов? Вайнеры? Какой редактор пропустит это з-за-за-за — «из-за завала затрещало»? Ясно, что писал большой начальник, редакторам неподвластный. Так и есть: Толстой Лев Николаевич. Милиционеры охотятся за Хаджи-Муратом. А мавр, сделавший свое дело, кстати, — из Шиллера. «Заговор Фиеско в Генуе», юношеская драма периода «Бури и натиска».
Вернемся, однако, к Рервику. Пропускаю заведомо нудное описание стража в трико и войлочных тапочках, ведущего Андриса по муравьиным ходам в трехмерном пространстве убежища.
Шли долго, но и оказавшись в своей каюте (камере?), Андрис продолжал гадать, почему посулила ему Салима все, кроме открытого неба. Негодная атмосфера? Но он уже дышал ею. Боязнь, что он сориентируется? Напрасная. И на земном небосклоне Андрис с трудом находил Большую Медведицу, а уж дубль-ве Кассиопеи или, тем паче, крест Лебедя, были для него лишь объектами из фантастических романов и кроссвордов. Впрочем, Салима могла этого и не знать.
Рервик неотрывно смотрел на дверь. И дверь открылась.
Он с трудом узнал Марью. Лицо ее осветилось на секунду, но тут же потухло. По-старушечьи пряча плечи в грязно-бурую тряпку, она вошла чуть боком. Остановилась, глядя в пол. Длинные тонкие ноги в резиновых тапочках выглядели беззащитно и жалко.
— Марья!
Дрожь ледяной ладони. Андрис обнял ее, и она застонала. Бурый платок сполз с плеча, обнажив синий кровоподтек. Марья беззвучно заплакала. Бессильно прильнула к Рервику. Он поднял ее на руки и осторожно положил на койку.
— Ай-яй-яй, гордая землянка. Или землячка? Земляничка?.. — Андрис бормотал несусветицу, промокая платком слезы девушки. — Держись, малыш.
— Они… они… били. Я их ненавижу… Я их боюсь.
Андрис начинал понимать, какое потрясение испытала Марья, никогда в своей жизни не знавшая насилия, унижения, страха, не ведавшая стыда от грубой физической боли.
— Теоретик рыжий. Как же ты изучала свои исторические мерзости. Ну, ничего. Тише, тише. Расскажи мне все. С той минуты, когда я ушел из гостиницы…
— Только ты держи меня за руку, ладно? — Марья заговорила сбивчиво, но понемногу успокоилась. — Они ждали в номере. Я вошла, а свет не зажегся. Я удивилась, потянулась к выключателю. Тут меня схватили за руки. И началось. Их было сначала двое. Тот горбун, ты видел его у стадиона…
— Наргес.
— Да, так его называла Екатерина. Они требовали кристалл с записью рассказа Эвы. Хватали меня своими мерзкими лапами. Тот, второй, тонкогубый, пальцами костлявыми… Больно, противно, страшно. Кричать я не могла — сначала от неожиданности, потом мне рот заткнули какой-то пружинистой грушей. Иногда ее вынимали, спрашивали, где кристалл, и опять били. А потом из-за ширмы вышла Екатерина. Я уже мало что понимала. Обрадовалась. Она мне: «Отдай им, деточка, кристалл, и они уйдут». А я: «Нет у меня кристалла. Скоро весь мир узнает о ваших мерзостях». Она: «Ты отдала его Рервику, детка? Неужели ты поступила так неосторожно?» И близко ко мне наклонилась. Я рванулась и головой ей в лицо. Она — в ванную. Кровь. Потом вышла: «Не трогать ее». И мне: «Не бойся, я не дам тебя в обиду».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});