Ибо не ведают, что творят - Юрий Сергеевич Аракчеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Идя на редколлегию, я не знал, какого мнения Твардовский о моей повести, да и в редакции никто не знал – ему дали верстку буквально дня два назад, он читал ее на даче… А чтобы поменьше нервничать и отвлечься, перед редколлегией я печатал фотографии, завесив окна дома, – снимки новогоднего праздника в одном из детских садов. Нервничал не от встречи – нервничал потому, что решалась судьба повести, прочтения которой ждал так долго. Публикация уже не рассказа, а целой повести, да еще столь «острой» по тем временам, автоматически сделала бы меня уже писателем признанным, известным: естественно, прием в Союз Писателей (а это по тем временам многое значило); естественно, гонорар и возможность заниматься своим делом спокойно какое-то время («Путешествие» я написал, но задуман и уже начат был роман «Пациенты»). К тому же публикация еще чего-нибудь из уже написанного…
Что мне сразу не понравилось, когда еще только вошел в редакцию, – обстановка явного ажиотажа, вздрюченности сотрудников. Не понравилось не из-за себя, не понравилось вообще. Терпеть не могу такой истеричности – это же признак ничтожества, рабства. Что он, Твардовский, не человек, что ли? И еще. Ведь вся редколлегия, собственно, была посвящена, как мне сказали, исключительно судьбе моей повести. Но на меня никто и внимания не обратил. Ждали самого Твардовского, а я кто такой? Вот скажет Твардовский, что хорошо – тогда внимание и обратят, а пока что я ничего еще не заслужил.
Совсем отвратительной показалась мне реакция на меня секретарши Твардовского – не помню, как ее звали. Средних лет, довольно импозантная женщина, культурная на вид (да ведь какую попало он бы в секретарши не взял, я думаю), она этак свысока глянула и изрекла:
– Что, поджилки трясутся? Молодой автор, понятно, естественно…
То есть, мол, пришла мошка этакая на встречу с гигантом, поджилки должны трястись, а то как же! Так во всяком случае это звучало, хотя поджилки у меня вовсе и не тряслись. И такая значимость была в ее взгляде, словах, я чуть не выругался. А хотелось. Причем обязательно матом.
Тучи над Твардовским в то время сгущались – цензура ЦК все чаще снимала уже набранные и поставленные в номера журнала вещи, кремлевским старцам надоело терпеть этот очаг вольномыслия, да и Солженицына трудно им было простить – его имя ведь все громче звучало за рубежом. А тут еще и Чехословакия… Ходили слухи, что Твардовский пьет, хотя пока что с цензурой упорно воюет. Каким он выглядит? Разумеется, было весьма интересно… Но – тем более! – ажиотаж в редакции мне не нравился: как же любят у нас все навешивать на одного человека! Ну, Твардовский и Твардовский. А вы что? Твардовский один не может, его поддерживать надо, но если вы такие ничтожества, то какая от вас поддержка? Отвратительно!
И вот словно ветром подуло, слух прошел: приехал! Все направились в его кабинет. Все – это человек 6-7, включая Инну Борисову, Анну Самойловну Берзер, заведующего отделом прозы, двух заместителей Главного и меня. Только-только вошли, и тут в дверях появился Твардовский.
Крупный, энергичный, он быстро вошел, тотчас обвел всех своими ярко-голубыми, показавшимися мне очень чистыми – отнюдь не затуманенными алкоголем, чего можно было все-таки ожидать, – глазами. Пожал руки мужчинам – ладонь его была энергичная крепкая, что мне сразу очень понравилось.
– Это автор? – обращаясь ко всем, глядя на меня.
– Да-да, – подтвердил кто-то.
– Что ж, не сказать, чтобы в серьезном возрасте… – произнес с улыбкой, и – ко всем:
– Садитесь, пожалуйста.
Все осторожно расселись.
– Ну, что ж, товарищи, – сказал, стоя, оглядывая всех, задержав внимательный взгляд на мне, – я прочитал повесть. И должен сказать, что она мне очень понравилась.
Тут все тотчас же и расслабились, а Инна и Анна Самойловна, посмотрев на меня, заулыбались.
Конечно, это был мой звездный час, хотя я натерпелся столько уже, что радости по-настоящему совсем не испытал. Удивительно может быть, но я только мысленно перевел дух, совершенно четко осознавая, что хотя и здорово то, что сказал Твардовский, однако это еще не победа. Вот выйдет из печати номер журнала, тогда и порадуемся. А пока…
Александр Трифонович начал говорить о повести – главным образом хвалил (сравнил меня аж с Салтыковым-Щедриным), пристально глянув мне в глаза, сказал еще, что не боится говорить так, потому что видит: я этим не избалован. Такая проницательность меня мельком приятно поразила. Замечания о недостатках у него тоже были – я тотчас напрягся, когда он заговорил о них, – он и это заметил, тотчас сказал что-то шутливое по этому поводу, добавив, что, мол, «нечего ощетиниваться, здесь вам никто не враг». Еще он удивился, что сам я не работал в строительной организации, потому что очень уж точно описаны все производственные детали и отношения, мне показалось даже, что он то ли разочарован, то ли мне не поверил.
Ну, в общем решено было давать повесть в ближайшем – майском – номере. Был что-то конец января, но номера «толстых» журналов всегда формировались за три-четыре месяца до выхода из печати. Пока же обещано было выплатить мне аванс, как это и положено в том случае, если рукопись пошла в набор. Правда, об авансе твердо сказал Твардовский, а Инна с Анной Самойловной чуть позже намекнули, что, мол, хорошо было бы, если я от аванса благородно откажусь. Меня это, честно говоря, слегка возмутило – я как-то очень явственно почувствовал в их словах то же самое подобострастие перед начальством, которое ощущал все время, и неприятное пренебрежение к моей судьбе. Ведь по разговорам в редакции они знали, что я вынужден зарабатывать нелегальной фотографией, скрываясь от милиционеров и фининспектора, чтобы иметь возможность заниматься своим делом. И я сделал вид, что их намека не понял. Тем более, что шестым чувством ощущал: еще ничего не известно, гарантии публикации вовсе нет, так пусть хотя бы… Гарантии не ощущал и сам Твардовский, о чем честно сказал, и его слова о «выплате аванса автору» звучали полной противоположностью тому пренебрежению к «молодому и неизвестному», что я чувствовал в редакции постоянно. Ведь даже сам факт аванса от журнала,