Повести и рассказы - Борис Шергин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На лицо старику будто туча накатилась:
– Шутить изволите, директор? Я сюда приходил заместо прогулки. Только два человека работали здесь. Они, как птички вокруг гнезда, сновали. Я на стуле сидел, палец о палец не колотил. Никакого касательства ни к деньгам, ни к похвалам не имею.
К старику прискочили два других мастера:
– Не гораздо твое слово, государь-дедушка. Мы у работы летали, как птички, потому что ног под собой не чуяли от радости. Веселились тому, что при нас находишься. Твоя личность силы придает. Твоего труда здесь большая половина, а ты и малую законную треть не признаешь. Или ты, государь-каменщик, не ведаешь, что все наше окружное сословие – и мастера и подмастерья, может, нас триста человек, – тебя знаем и тебя называем: ты наше угревное солнышко.
Лицо старика просветлело:
– Детища мои, вот это и есть мне самая великая награда! А денежная придача как полынь горька.
Я не стерпела этой преславной тяжбы, вышла на улицу и заплакала. Следом выбежал и директор, схватил железную клюшку и начал звонить в чугунную доску, что висела у крыльца школы.
На этот набат вышли три мастера, сбежалась толпой вся деревня. Директор статно и внятно обсказал весь спор каменщиков и закончил:
– Вы, честной народ, рассудите: вправе ли старший мастер отказываться от пая?
И весь деревенский люд вымолвил ясно, громогласно:
– Приговариваем тебя, государь мастер каменных дел, принять этот пай беззвучно. Возьми твою долю непрекословно.
Старый мастер постоял молча, потом большим обычаем поклонился двум своим каменщикам, потом тем же обычаем всему народу…
Ваня спросил:
– А ты, бабушка, умываться побежала?
Бабушка рассмеялась:
– Конечно, меня старухи сутки в корыте отмачивали, потом сутки в корыте стирали, потом в речке полоскали, потом сушили и утюгом гладили… Нет, Иванушка, я с мастерами простилась, клей обдумывать побежала. Без клею побелка не живет.
Тут опять помогла наша речка-матушка. Наказала я мальчишкам ловить рыбу мелкую и крупную сетками и бреднем. Напромышляли они рыбы вдоволь. Стала я эту рыбу в котлах варить, а уху сливать в ведра. Это и есть клей, крепкий, терпкий. Тогда я стала в эти ведра мел сыпать по пропорции. Сыплю и лопаточкой разбалтываю. Эти ведра снесли в школу. И принялись белить потолки, стены, печки, сени. Теперь белят – из брызгалок фукают, а я кистей мочальных навязала и кистями побелку делала, да во всю мочь.
Печи топятся, окна и двери настежь для просухи. И заблестели потолки, и стены, и печи, и сени – как из белого мрамора. Школа наша светом налилась.
У АРХАНГЕЛЬСКОГО ГОРОДА
Егор увеселялся морем
Впоследствии времени пущай эти слова будут мне у гробового входа красою вечною сиять.
А сейчас разговор пойдет про свадьбу. О том, как Егор жену замуж выдал. Действительно, я свою бесценную супругу замуж выдал. Замуж выдал и приданое дал! Люди судят:
– Ты, Егор, всему берегу диво доспел. С тебя будут пример снимать.
– Не будут пример снимать, ежели рассмотрят, какими пилами сердца у нас перетирались.
Жизнь моя началась на службе Студеному морю. Родом я с Онеги, но не помню родной избы, не помню маткиных песен. Только помню неоглядный простор морской, мачты да снасти, шум волн, крики чаек. Я знал Студеное море, как любой человек знает свой дом. Ты идешь в темной комнате, знаешь, где скрипит половица, где порог, где косяк. Я судно в тумане веду. Не стукну о камень, не задену о коргу.
Теперешнее мое звание – шкипер, но судовая команда звала меня по-старому -кормщик – и шутила:
– Наш кормщик со шкуной в рот зайдет да и поворотится.
– Мореходство – праведный труд. Море строит человека.
Наше судно называлось «Мурманец». Много лет ходили мы на нем. Пятнадцать человек – все как одна семья. Зимовали на Онежском и на Зимнем берегу. Я занимался судовым строением, увлекался переправкой парусных судов на паровые. Чертил проекты и чертежи посылал в Архангельск.
Отдыхал с малыми ребятами: делал им игрушки. На Зимнем берегу был у меня приятель Колька Зимний. Обожал меня за кисти да за краски. Где меня ни встретит: «Дядюшка Егор Васильевич, срисуй кораблик!»
На Онежском берегу меня встречала маленькая Варенька. Я ей рассказывал про Кольку Зимнего. Она ему вышила платочек. Он ей послал рябиновую дудочку.
Маленькая Варенька любила мои сказки. Впоследствии она сама рассказала мне сказку моей жизни.
Имея дарование к поэзии, я две зимы трудился над стихами. В звучных куплетах изложил мое жизнеописание. Но едва начну читать, как слушателей сковывал могучий сон.
Я тогда не думал о своих годах, о возрасте. Годы жизни были словно гуси: летели, звали, устремлялись…
Мне стукнуло пятьдесят годов.
Получаю приглашение явиться в управление Архангельского порта. Товарищи мои обеспокоились:
– Что ты, шкипер! Неужели нас покинешь? Не являйся и не отвечай.
– Ребята, я вернусь через неделю. Может, любознательность какая.
– Смотри, шкипер. Отпускаем тебя на десять дней, не более.
Я ушел от них на десять дней – и прожил в разлуке с ними десять лет.
Являюсь в Архангельск. Оказалось, что над конторой порта поставлен некто, старый мой знакомец. Он меня встречает, стул поддерьгает. Из своих рук чаем потчует:
– Садись, второй Кулибин. Я нашел твои изобретательные чертежи о примененье парового двигателя в парусном ходу. Мы в этом направленье оборудовали мастерскую. Работай и сумей увлечь мастеровую молодежь.
…Я шел по городу без шапки. Шапку позабыл в конторе. Смеяться мне или плакать?
Мастеровая молодежь оценила жизнерадостность моей натуры. Был я слесарь и столяр, токарь и маляр , чертежник и художник.
Покатились дни и месяцы. Сравнялся год, пошел другой.
Вышеупомянутый начальник так аттестовал мою работу:
– Я не ошибся, что призвал тебя. Но не могу тебя понять. Ты механик, чинишь пароходные машины, а твои ученики только и слышат от тебя, что гимны легкокрылым парусным судам.
Так прошло пять лет. И такое у меня чувство, будто меня обокрали. Нет, – будто я кого-то обокрал. О покинутой семье, то есть о морской моей дружине, я старался ничего не знать, я усиливался позабыть…
Как весна придет, я места не могу прибрать:
– Эх, шкипер, пять годов на якоре стоишь! Выкатал бы якорь, открыл бы паруса -да в море…
…Нет, я на прибавку к якорю цепью приковался к берегу еще на пять годов.
Получаю письмо с Онеги. Варенька, которую я помнил крошкой, пишет, что, за смертью отца, желают они с матерью жить в Архангельске. Умеют шить шелками, знают кружевное дело.
Я жил в домике, который мне достался после тетки. Пригласил Вареньку к себе.
Встретил их на пристани. Со шкуны сходит девица в смирном платье, тоненькая, но, как златая диадима, сложены на голове косы в два ряда. Давно ли на зеленой травке резвилась, а тут… Взгляни да ахни! И какое спокойствие юного личика! Какая мечтательность взгляда! Тонкость форм не во вкусе по нашему быту, но я обожаю мечтательность в женщине.
Они стали жить у меня в верхнем покойчике.
Мне – за пятьдесят, Варе – двадцать, а я по первости робел. Она выйдет шить на крылечко, я из-под занавески воздыхаю и все дивлюсь: «Что это люди-те у моих ворот не копятся на красу любоваться?»
Дальше – Варя поступила в школу, учить девиц изяществу шитья. Я тоже осмелел. Укараулю Варю дома, подымусь на вышку, будто к маменьке, а разговоры рассыпаю перед дочкой:
– Ну, задумчивая Офелия, признайтесь, кто из коллег– учителей вам больше нравится?
Варя шутливо:
– Офелию вода взяла. Ужели я с утопленницей схожа?
– Кто-нибудь да утонет в вашем сердце…
И мать вздохнет:
– Сердце закрыто дверцей. Истинная Фефелия. Хоть бы ты, Егор, ее в театр сводил.
Я за это слово ухватился. Представление привелось протяжное. Моя дама не скучает, переживает от души. Переживал и я. В домашности даже касательство руки предосудительно, в театре – близкая доверчивость. Притом воздушный туалет и аромат невинности…
В гардеробной подаю Варе шубку, а сторожиха с умиленьем:
– Ишь, папенька как доченьку жалеет! Видно, одинака дочка-то?
Дома в зеркало погляделся: сюртук по старой моде. Борода древлеотеческая… Что же, старее тебя есть кобели, и те женились на молоденьких. Мало ли исторических примеров!
Ум мой раздвоился. Корабль руль утерял, и подхватили его неведомые ветры.
Не узнают дядю Егора его ученики: брюки с напуском при куцом пиджачке, бородка а-ля Фемистофель. Во рту папироса, курить не умею.
Приглашаю Варю в оперетку. Половина действия не досидела:
– Как это можно любовь на смех подымать, а измену выхвалять?!
Как-то в мастерской наступил я кошке на хвост. Ребята рассмеялись:
– Егор Васильевич, жениться задумал?
– Кто вам сказал?
– Примета такая. Рассеянность чувств.
Я постарался открыть свои чувства в стихах. Варя отвечала грустным взглядом. Наконец я изъяснился со всею тонкостью, вынесенною из книг. Варя покорно опустила глаза.