Песнь об огненно-красном цветке - Йоханнес Линнанкоски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему показалось, что он вошел в кирку[13]. В комнате стояла торжественная тишина, чувствовалось какое-то страстное ожидание — точно так же, как тогда, когда он мальчиком впервые вошел в храм.
Как и тогда, его глаза устремились прежде всего в глубину помещения, и он увидел почти то же, что тогда. В храме стоял молодой мужчина и протягивал руки навстречу детям — здесь лежала старая, иссушенная болезнью женщина, и лицо ее светилось любовью.
Глаза старой женщины блеснули, точно она увидела чудо, потом прищурились, словно она хотела убедиться, что не ошиблась, и, наконец, засияли, будто она поверила, что чудо свершилось. Она приподняла дрожащую голову, села, открыла рот, пошевелила увядшими губами, но не смогла ничего сказать и только протянула трепещущую руку навстречу тому, кто стоял в дверях.
Олави подошел к кровати. Он схватил руки матери и сжал их. Оба смотрели друг на друга, не в силах вымолвить ни слова.
На глаза матери навернулись тихие слезы, ее изможденное лицо осветилось, как осенний лес под лучами солнца. Тонкие поблекшие губы дрожали, — казалось, они готовы и расплакаться и рассмеяться.
— Ты пришел, — сказала наконец женщина слабым голосом. — Я знала, что ты придешь, и рада, что пришел именно теперь.
Мать устало откинулась на подушки, Олави опустился на стул рядом с постелью. Оба держали друг друга за руки.
Мать лежала на боку, лицом к сыну, и глядела на него сначала нежно, потом вопросительно.
— Ну, сынок? — спросила она почти шепотом.
Но сын не мог ничего ответить.
— Посмотри мне в глаза, Олави! — попросила мать.
Сын поднял на нее большие, темные, усталые глаза, поднял и быстро опустил.
Мать перестала улыбаться. Она долго и внимательно разглядывала острый подбородок, худые щеки, усталые веки, бледный лоб сына.
— Может быть, это было неизбежно, — сказала она, помолчав, будто говорила не с сыном, а с кем-то третьим. — «И когда он растратил все свое наследство, он сказал: „Я встану и…“».
Голос матери прервался. Олави увидел, как дрожит от волнения ее морщинистый подбородок, и упал на колени рядом с кроватью, спрятав плачущее лицо в одеяле больной, — казалось, его душа, уже давно покрытая льдом, стала вдруг оттаивать.
Потом каждый из них углубился в собственные мысли.
Старая женщина лежала в постели. Еще и теперь, измученное болезнью, ее лицо излучало доброту, за которой долгие годы скрывалась даже ее печаль.
Но сегодня в этом добром лице появились признаки беспокойства, лоб складывался в страдальческие морщины.
— Тебе сегодня хуже, мама? — спросил Олави. Он сидел у постели и отирал ей пот со лба.
— Нет, вовсе нет. Я позвала вас сюда, чтобы сказать вам кое-что, — а теперь не знаю, может быть, лучше и не говорить.
Олави ласково взял ее высохшую руку.
— Почему ты сомневаешься? Мы ведь знаем: что бы ты ни сказала, все хорошо.
— Бывает, что человек не знает, как ему лучше поступить, он колеблется и сомневается. Вот и со мной сейчас так. Я годами готовила себя к мысли, что расскажу вам одну историю, прежде чем навсегда закрою глаза. Это было для меня большим утешением во всех испытаниях, которые посылала мне жизнь, — но теперь, когда наконец пришла пора…
Больная тяжело дышала, на лбу снова выступил пот.
— Ты не думай об этом так много, — посоветовал Олави, снова вытирая ее лоб. — Еще будет время решить.
— Да… я уже решила. Если бы я этого не сделала, я обманула бы себя и вас, и всю свою прежнюю веру и надежду… просто мне трудно начать… Подойди-ка и ты, Хейкки, поближе, так мне будет легче говорить.
Старший брат пришел сюда прямо с поля, в сапогах, вымазанных глиной, и сидел у дверей. Теперь он медленно передвинул стул к постели.
Некоторое время больная лежала и о чем-то думала, будто все еще ожидая от кого-то совета. Потом внимательно поглядела на своих сыновей.
— Я не хочу вмешиваться в раздел наследства, который вам скоро предстоит, — сказала она наконец, — оно ваше, и вы сами договоритесь друг с другом. Но в этом доме есть одна вещь, которую я хотела бы отделить от всего остального наследства и еще при жизни передать вам.
Больная глубоко вздохнула и замолкла — будто ей требовалось передохнуть. Сыновья смотрели на нее, боясь перевести дыхание.
— Это не драгоценность, но с ней связано одно событие, которое сделало ее в моих глазах очень важной и значительной. Это вон тот буфет.
Сыновья поглядели на знакомый буфет.
— Вы удивляетесь… боюсь, что не сумею рассказать вам все, как нужно.
Она молча посмотрела вверх, точно моля о ниспослании ей сил. Потом повернулась к сыновьям. Глаза ее странно поблескивали, она заговорила почти шепотом — будто рассказывала историю с привидениями.
— Это было давно. В этой же самой комнате, на этой же самой постели, лежала женщина, за четыре дня до того родившая здорового мальчугана. Женщина была всегда нежна к своему мужу, во всем доверяла ему и старалась неизменно исполнять его волю. Она была счастлива, очень счастлива. Но еще до рождения ребенка ее начало мучить тайное подозрение. Ночью, когда она лежала рядом со своим новорожденным, а лампа едва мерцала на уголке этого самого буфета, на душе у женщины стало так невыносимо, что она встала с постели и пошла в соседнюю комнату. Ей надо было убедиться, что волнения напрасны…
Больная отвернулась к стене, чтобы скрыть слезы, навернувшиеся ей на глаза.
— Она не нашла в той комнате того, кого искала. И хотя она еще не оправилась от родов, она вышла во двор и побежала к бане. Земля уже замерзла, было холодно, но полуодетую босую женщину гнало мучительное подозрение. В бане, как было тогда еще принято, гнали как раз в те дни самогон. Женщина тихонько открыла дверь. Огонь пылал в очаге. В постели под одеялом лежала молодая самогонщица и тот, из-за которого женщина поднялась среди ночи. В эту минуту сердце ее умерло. Ей хотелось закричать, но из горла вылетел только сдавленный хрип, и она пошла обратно, с трудом передвигая ноги.
Больная перестала дышать, ее тело вздрогнуло, будто в легких кончился воздух. Слушатели окаменели.
— Как добралась до своей комнаты, — продолжала больная, — этого она не помнила, заметила только, что сидит на краю постели рядом с ребенком и держится за сердце, чтобы оно не разорвалось. В сенях послышались бешеные шаги, вот они промчались через проходную комнату, дверь распахнулась, и раздался звериный вой, от которого женщина похолодела. В комнату влетел человек с налитыми кровью глазами, он взмахнул руками, и в свете лампы мелькнул топор. За его спиной женщина услышала крик своей сестры и увидела ее руки, протянувшиеся к топору. Женщина упала на спину и уже не знала, что было дальше.
Казалось, все это произошло только сейчас. Мать зажмурилась, Олави вздрогнул, второй сын пригнулся, и в глазах его мелькнул тупой ужас.
— Когда женщина пришла в себя, — продолжала больная дрожащим голосом, — муж сидел на стуле, уронив голову на руки, лицо у него почернело, глаза налились кровью, его трясло, как в лихорадке. Топор пролетел в нескольких дюймах от жены и ребенка и ударился в буфет — он стоял на том же самом месте, где и теперь…
Больная глубоко вздохнула, как вздыхает рассказчик, миновав самое напряженное место в своем рассказе.
Олави схватил руки матери, сжал их и поглядел на нее с мольбой.
— Да, да, — ласково кивнула ему больная. — Муж просил прощения, получил его, и они помирились. Муж еще в ту же ночь принес из погреба замазки, замазал следы топора на буфете, а потом закрасил их. Но… поглядите-ка на этот шрам…
Олави машинально встал и подошел к буфету, старший брат повернул голову и с ужасом взглянул на темную деревянную громаду.
— Видите, топор попал как раз в середину и разрубил обе части. Если внимательно приглядеться, шрам виден даже теперь. Ну, а женщина…
Больная не договорила, ее лицо побледнело.
— Женщина простила мужу, и никогда они не сказали друг другу ни одного злого слова. Посторонние считали их очень счастливыми. Но раны, раны!.. Их ничем нельзя замазать, такое уж сердце у женщины…
Рассказчица умолкла, но ее лицо хранило еще признаки волнения.
Олави снова сел рядом с ней и несколько раз поцеловал ей руку, будто просил прощения. Он вдруг увидел свою мать в новом свете, понял, что за всегдашней ее добротой таилась неизбывная печаль. Ему почему-то казалось, что он сам в чем-то виноват перед ней, хотя до этого дня и не подозревал об ее тайне.
— А муж… пусть покоится с миром. Я не хочу оскорблять его памяти, но не могу не думать о том, что вы — мужчины и что у вас тоже будут жены… Да, во всем остальном он был достойным человеком — это всем известно. И сам он много из-за этого выстрадал, но у него свой судья, а у каждого из нас — свой, и вина тоже у каждого из нас своя.