Стеклянная тетрадь - Андрей Ветер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между раскинутыми руками могильных крестов мерцал утренний туман. Женщина бессильно свесила голову, и такой одинокой казалась её тёмная фигура в равнодушной тишине.
О, смерть! Непреодолимая стена! Сколько можно биться лбом о твою сырую поверхность? Сколько можно надрываться криком, наклоняясь над пастью твоей бездны?
— Может быть, тебя вовсе не было? — тихо спросила женщина, продолжая какой–то разговор. — Ведь не мог ты быть, а потом перестать быть. Того только нет на свете, что и раньше не существовало. А то, что было, то и сейчас должно быть. И если ты жил, ты должен жить и теперь. Где же ты? Почему ты молчишь? Ведь я чувствую это твоё странное присутствие…
Она подняла руку и тронула пальцами свой бледный лоб. Синие прожилки обозначились под кожей от напряжения. Холодное дыхание тумана влажно скользнуло по её ногам, облитым чёрными чулками. Серый от сна ветерок лениво шевельнул длинную юбку, и мягкие складки чернильными волнами омыли чью–то невидимую щёку.
— Я знаю, ты здесь. Но ты молчишь. Почему вы все молчите, покинув этот мир? Или вам нельзя говорить с нами? — Она опустила усталую руку. Бархатный взгляд её остановился на свежем холмике земли. Что–то слышалось, но различить это что–то у женщины не получалось. Далёкий голос Тайны, который есть у каждого человека, едва уловимо полз между мутных капель тумана… Голос тайны… Разгадаешь эту тайну — человек станет с тобою единым целым, частью твоей, а ты — его. Может быть, ты разгадаешь то, что он сам не знает. Но это — пока жив человек… Когда же дверь бытия за ним закрывается, его тайны безвозвратно уходят с ним.
— Почему вы позволили себе умереть? Почему бросили нас? Неужели наша любовь к вам ничего не стоит?
И тут ей почудилось, что чей–то голос отчётливо произнёс слово «нет». Она не столько услышала слово, сколько почувствовала его в себе.
— Нет? Наша любовь — ничто?
И вновь ощутила в себе отзвук собственных слов — так слышится переливчатый звон колоколов, доносящийся из–за голубоватого лесного массива на горизонте — далёкий, едва уловимый, но тем не менее безошибочно угадывающийся. Ей показалось, что окружавший её туман начал впитываться в неё, и невидимые люди неторопливо стали проникать в её тело, выходя из невесомых капель тумана, их голоса что–то пели ей в самые глаза. Они пели о том, что любовь к человеку опустошает мир. Опустошает… Неужели? Разве это возможно?… Пока любви нет, жизнь струится безмятежно в своём русле, журчит, беззаботно напевает. Но приходит любовь, и всё закипает. Брызги, пена, шум бушующих чувств, пожирающий огонь. Всё наполняется безумной радостью и добротой. Всё наполняется движением, устремлением, нетерпением. Но ураган любви уходит, и тогда мир окунается в серый поток невзрачной прозы. Любовь уносит с собой поэзию и разбивает радугу над головой. Осколки падают вниз и ранят сердце… Маленькая любовь с громким истеричным голосом, маленькая уходящая любовь — ничто.
— Ничто. Но где же вы были раньше? Что же вы тогда при жизни сами любили такой любовью? Зачем рыдали от счастья? Зачем вены с горя вскрывали?.. — Она вдруг закрыла рот рукой. Глубокий бархатный взгляд её застыл. — И я… Неужели и я тоже заговорю, как вы? И я в соединении с Вечным узнаю и пойму всё?
Туман ласково погладил её по лицу. Чьи–то тёплые глаза улыбнулись ей.
— А как же сейчас? Почему не сейчас? Зачем тогда всё, если только за порогом я узнаю настоящее? Или… здесь тоже можно? Неужели мне придётся всякий раз возвращаться сюда, чтобы в конце концов понять полноту жизни и пользоваться ею здесь… Так ли? Неужели мне нужен этот необъяснимый человеческими понятиями кошмар?… Но ведь я знаю твёрдо, что есть этому объяснение…
Она ждала.
Туман отступал. Туман не хотел вступать в разговор.
***Он опустился на землю, тяжело прислонившись спиной к мокрому стволу дерева, и только теперь почувствовал, как сильно устало тело. Оно было заполнено жидким железом, которое болезненно переливалось из мышцы в мышцу, заставляло сжиматься и не двигаться. Он положил надоевший автомат на колени. Деревянные пальцы не смогли выпустить оружие.
— О–о–о… — раздражённо протянул он и с усилием разжал стиснутые пальцы, покрытые холодной грязью.
Рядом сидели такие же люди. С такими же онемевшими руками. С такими же усталыми лицами. В той же грязи. У одного из–под мокрых волос текла тёмная струйка крови.
Он закрыл глаза. Травинка, прилипшая к губе, попала в оскалившийся рот. Он сплюнул, не открывая глаз.
— Как они там без нас? — вдруг спросил он.
— Кто?
— Дети, жёны…
Чей–то голос невнятно промычал ему что–то в ответ.
— Ведь если они не дождутся нас, мы виноваты будем в том, что они останутся одни. Только мы, никто другой…
— Лично я в эту дыру не напрашивался, — ответил чей–то голос справа, — нас сюда послали.
— Послали… Но устоять, выжить обязаны именно мы, а не эти золотопогонные рожи, загнавшие нас в кровавое дерьмо…
Кто–то надрывно закашлялся.
— Да ты что? Что орёшь?
— Кашляет человек, а не орёт, не видишь разве…
— Всё равно орёт! Мы тут все орём! Услышат ведь! И так затравили, говнюки, загнали, обложили со всех сторон…
Внезапная пулемётная очередь со стоном взбила комья земли и оторвала от дерева пару крупных щепок. Чёрные брызги ударили по лицу. К пулемёту присоединилась трескотня автоматов.
Он вжался в землю, ощутив всю тяжесть напрягшегося тела. Глаза успели скользнуть по чьим–то разодранным башмакам. Перед самым лицом шмякнулось, вжикнуло. Маленький камешек разлетелся под пулей. Над ухом просвистело.
Он с трудом нагнулся, чувствуя тянущую боль в спине, попытался ухватить откатившийся автомат и увидел длинный лоскут окровавленной кожи, оторвавшийся от кисти до локтя, где из–под заскорузлого завёрнутого рукава торчал клочок грязного бинта на вчерашней ране. Он поднёс руку к губам, лизнул след, оставленный пулей, и откусил мокрую полоску кожи.
— Ну, собаки, уделали! — прошептал он.
Справа, словно ворох пустой одежды под сильным потоком воды, скрючивалось от бесконечной пулемётной очереди безликое солдатское тело.
Он пошевелил пальцами.
— Ну вот… Начинаем игру…
Прищурившись, он нажал на спусковой крючок. Он не видел тех, в кого стрелял. Но он знал место, откуда рыгала свинцовая смерть. Он видел трусливо содрогавшиеся от выстрелов листья мокрого кустарника, видел пороховое дыхание автоматов.
— Вот она, Сказка Сказок, — бормотал он, — вот он, пучеглазый зелёный дракон, плюющий огнём. Вот он, Ад, со всеми его сковородками, с жареным мясом, с кровавыми подливами…
Воздух превратился в кашу, бурлящую болотной жижей и порохом. Грохот выстрелов слился воедино, стал огромным чёрным куском, колошматившим по телу, по ушам, по нервам.
— Интересно, — вдруг юркнула мысль, — зачем всё это? Испытание? Во имя чего? Зачем оно мне, если я погибну? Зачем оно мне, если выживу?
Он торопливо сплюнул попавшую в рот землю, отёр лицо левой рукой, зашипел змеёй и нажал на спусковой крючок. Какое–то время он громко хрипел, словно подпевая оружию, но неожиданно замолк, почувствовав, что магазин автомата давно пуст.
***И ведь так всегда: всегда есть кто–то, кому в данный момент плохо, всегда есть кто–то, о ком мы не знаем и чьих криков о помощи не слышим. Но всегда мы слышим себя.
Что же это за любовь такая, если она окутывает нас завесой сладкого забытья? Если уши затыкает и делает чужую боль неслышной. Или так положено? Может быть, такова природа любви — упиваться наслаждением собственных чувств? Может, таково её свойство — обводить стороной, вести через цветущий сад, а не через трущобы? Может, на то и дается эта любовь, чтобы показать всю прелесть жизни, а потом вдруг бросить, уйти, покинуть, столкнуть лицом к лицу с невыразимой болью человеческой? Может, это хитрый ход, направленный на то, чтобы заставить человека эту боль лечить?
Как больно! Как больно выходить из уютной колыбели детства! Как больно, когда ласковые пальцы любви перестают тебя гладить! Как больно смотреть на поле страданий! И не уйти от этого никуда…
***Он мог только сидеть, так как яма была неглубока и накрыта сверху деревянной решёткой. Он старался найти опору спиной, но стена скользила, уплывала куда–то в сторону, зыбко разъезжалась грязью. Связанные за спиною руки уже давно перестали чувствовать, но плечи болели, даже не болели, а кричали, и от невозможности избавиться от их крика он плакал. Рядом, наполовину залитый чёрной густой водой, лежал второй, но он его не знал. У этого второго не было лица, оно потонуло в грязи, было только ухо и грязный лысеющий затылок. Вероятно, этот второй уже умер, потому что давно не шевелился, не дышал, не реагировал на надоедливые капли дождя, которые громко барабанили по одеревеневшим складкам униформы.