Таежный бродяга - Михаил Демин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя почему, собственно, — былое? Речь — то ведь идет здесь о начале пятидесятых годов; Сталин еще жил тогда (ему оставалось до смерти всего лишь несколько месяцев — но мы ведь не знали об этом!) Сталин жил еще, и дух эпохи был, по сути, прежним…
— Писатель, значит, — проговорил капитан, листая удостоверение Казина — небольшую, красную, тисненной кожи книжечку. — Так… Ну, а здесь. — Он кивнул в мою сторону. — У вас — что? Какие дела?
— Да в общем, никаких, — растерянно забормотал старик. — Зашел в гости — и все… Какие тут могут быть дела?
И глядя на него, я понял: теперь у нас и действительно дел уже не будет никаких. Он напуган. Он больше не поможет мне ничем.
Капитан вернул ему билет. Поднес руку к козырьку. Щелкнул каблуками. И круто поворотившись ко мне, сказал:
— Ну, а вам придется пройти со мной.
— Вы что же хотите, — спросил я, — арестовать меня, что ли?
— Там видно будет, — пожал плечами капитан, — разберемся. Проверим.
Он осмотрелся — окинул цепким, щупающим взглядом комнату.
— Кстати и здесь — в помещении — тоже надо проверить кое — что…
— А ордер на обыск у вас имеется? — быстро спросил я.
— Ишь, каков! — усмехнулся капитан. И подмигнул своему напарнику. — Разбирается в законах; стреляный волк…
И затем добавил — как бы играючись, шутя:
— Формального обыска мы делать вовсе и не собираемся — успокойся. Просто, хотим посмотреть… Вот, например, — интересно: что у тебя в столе?
— А что там может быть? — Я развел руками. — Не знаю… Да Господи, смотрите, пожалуйста!
И тут же я вспомнил, сообразил: в столе лежит мой нож. И меня всего словно бы обдало холодом. Я сказал — осторожно, вкрадчиво, с запинкой:
— Пожалуйста — о чем разговор! Но… Что вас, все же, интересует?
— Многое интересует, — веско произнес капитан. — Многое. Но если конкретно — некоторые острорежущие предметы…
Напарник его (толстогубый, веснушчатый, с сержантскими лычками на погонах) уже стоял, пригнувшись, возле стола; гремел ящиками, рылся в них, шуршал.
"Вот, сейчас, сейчас! — Я напряженно, с волнением следил за каждым его движением. — Сейчас он распрямится, вынет руку — и там блеснет финяк, тот самый "острорежущий предмет"…
Я волновался не зря, не случайно. Дело в том, что финские ножи считаются — на основании уголовного кодекса — запрещенным "холодным оружием". Оружием, подлежащим официальной регистрации, наравне с огнестрельным. Тайное хранение его преследуется законом; за это обычно дают по суду до двух лет тюремного срока.
Мысль эта зигзагом прошла у меня в голове и тотчас же — заслоняя ее — всплыла из глубины другая:
"Но, черт возьми, как же они узнали? Кто им мог сообщить об этом — кто? Кто?"
И явилась третья, горестная и трезвая мысль: "Кто же еще мог, кроме Наташи? О ноже, — о том, где он хранится, — знала ведь только она. Только она одна!"
Сержант, наконец, распрямился — извлек из ящика руку… Рука его была пуста.
Пуста! Это было непостижимо. Я посмотрел на раскрытую его ладонь, на корявые пальцы с темными панцирными ногтями — и словно бы облачко прошло по моему сознанию. На мгновение мне почудилось, что все это бред, галлюцинация. Нож есть, конечно, — он лежит в ладони! — но только я его почему-то не вижу…
В следующую секунду — той же самой рукой — сержант поскреб в затылке. Перекатил глаза в сторону начальника. И между ними произошел стремительный беззвучный диалог. Они изъяснялись глазами и знаками.
"Нет?" — спросил капитан, изгибая бровь. «Нет», — ответил сержант, помотав головой. "А ты — уверен?" — прищурился капитан. — "Ты хорошо искал?" — "Так точно," — заявил сержант, упрямо подняв подбородок, выпятив грудь. — "Ошибки быть не может!"
— "Ну, ладно", — кивнул капитан. И посвистал, топорща усы, вытянув губы. И задумчиво сдвинул фуражку на лоб. — "Жалко, конечно… Но что ж поделаешь!" — Решительным жестом оправил он ремни портупеи, скрипнул револьверной кабурой. — "Ничего, обойдемся и без этого!"
Он подступил ко мне вплотную и твердо взял меня за рукав.
— Теперь — пойдем, — сказал он, — прошу… И давай сразу договоримся: без фокусов! Я шуток не люблю!
Тон его был жесток, суров. Но лицо выражало недоумение; исчезновение ножа озадачило его, сбило с толку. Впрочем — так же, как и меня самого!
Меня, пожалуй, даже еще сильнее…
Мы вышли вместе с Казиным. На улице старик сразу отстал, свернул куда-то. И последнее, что я увидел — была исчезающая, тающая во мраке, согбенная его спина.
ДОПРОС
— Ну, так что, — сказал капитан, — как будем говорить? Начистоту, по душам, или — как? Может, хватит кривляться? Куда ты все-таки перепрятал нож?
— Я кривляться вовсе и не собираюсь, — возразил я гневно. — У меня все — чисто… Но ведь с вами нормально говорить невозможно, нельзя!
— Это почему же — невозможно? — спросил, посмеиваясь, капитан.
— Да потому что, вы все тут — как бараны…
Разговор этот происходил в шестнадцатом отделении милиции, в кабинете начальника опергруппы, Олега Михайловича Прудкова (так, уже по приходе в отделение, отрекомендовался мне капитан). Он помещался теперь за столом, в полумраке, а я — напротив, поодаль, на табуретке.
Я сидел там и корчился, облитый резким, слепящим светом лампы, направленной мне в лицо.
Картина эта была мне знакомая, давно уже надоевшая, опостылевшая до тошноты. Когда-то в молодости я сиживал так во многих местах — на Кавказе, на Дону, на Украине… В последний раз это было пять лет назад, в Конотопе, — захолустном украинском городке, — откуда как раз и начался долгий мой северный путь арестантских мытарств и последующих превращений; превращений, закончившихся нынешним приездом в столицу. И никак не думал я, не гадал, что все может повториться, вернуться снова… Однако — вернулось! Повторилось в точности, во всех деталях. И сознавать это было горше всего.
Горше всего! — ибо сам — то ведь я уже был не прежний…
Раньше я, в подобных обстоятельствах, никогда не терялся, твердо знал, что делать, и уверенно вел свою игру. Игра эта заключалась всегда в том, чтобы перехитрить, обмануть противника — того, кто сидит по другую сторону стола.
Для этого — в российской уголовной практике — имеется немало способов. Наиболее испытанный, надежный здесь — прием сугубо игровой, балаганный, скоморошеский. Но прежде, чем продолжить сюжет, может быть, есть смысл остановиться на минуту, и потолковать именно об этом? «Скоморошество» — явление истинно русское, национальное, коренное. И оттого, я думаю, познакомиться с ним будет вам интересно… Существует мнение, будто слово «скоморох» произошло от греческого «скоммрах», что означает: «смехотворец». Что ж, пожалуй. Не надо только путать причину со следствием. Литературное определение, возможно, и впрямь пришло из Византии. Но нас сейчас интересует суть вопроса. А суть заключается в самой природе смеха, — которому (так же, впрочем, как и слезам) учить народ не было надобности… Скоморошество — вообще говоря — типичное порождение средневековья. Нечто подобное легко обнаруживается в Германии (шпильманы) или, например, во Франции (труверы). Российский вариант, естественно, имеет свою специфику. Заключается она — прежде всего — в том, что России, в ту далекую пору, приходилось преодолевать многие чужеродные влияния. Монгольское иго длилось долго и оставило заметные следы! И вот, пытаясь их преодолеть, народное самосознание выработало особую категорию смеха. Смеха иронического, многопланового, лукавого — такого, где автор, якобы, развенчивает все. Глумится над самим собой, и, одновременно, — над властями. И не щадит также и окружающей публики, критикует местные традиции и нравы… Причем подается эта критика не в форме прямого осмеяния, а именно — лукаво, по-скоморошески. В сущности, это некая форма фольклорного шутовства. Скоморохи и являлись как раз странствующими шутами, балаганными лицедеями — полунищими, бездомными, вечно кочующими по проселкам и ярмаркам Руси.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});