1612. «Вставайте, люди Русские!» - Ирина Измайлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всадница всматривается, чуть-чуть придерживает коня, чтобы не так быстро мелькали перед нею густые вихри снега. И различает среди размытого марева рождающегося на востоке рассвета темную черту. Тогда она вновь посылает коня вперед, и за ними скачками устремляется белый зверь.
Спустя полчаса, миновав замерзшее озеро, они оказываются перед низкой аркой темных дощатых ворот.
Всадница соскакивает с седла, подбегает к воротам. Попытавшись взяться за бронзовое кольцо, понимает, что его не отделить от заиндевелых дубовых досок — примерзло! И тогда она просто что есть силы стучит в ворота кулаком.
Проходит довольно много времени, прежде чем там, за воротами, слышатся встревоженные голоса, потом скрип снега.
— Божией вам помощи! Кто ж это чуть свет?
Это произнес женский глухой голос, после чего тут же послышался короткий кашель.
— Матушка Калерия! Отвори! Это я — Василиса!
— Какая Василиса?
— Та, что из Москвы. Жила я у вас в обители. Матушке-игуменье донесите…
— Василиса?! — голос дрогнул. — Батюшки! Да мы ж и не знали, что думать!
В скважине заскрипел ключ, створка ворот с трудом поползла назад, сдвигая нападавший за ночь снег.
Широкий двор женского монастыря скупо освещал приделанный к одному из столбов далекого крыльца фонарь. Другой фонарь, тот, что держала, высоко подняв, немолодая, до глаз укутанная платком монахиня, отчаянно коптил, огонек его метался в стеклянном пузыре, все время норовя потухнуть.
Двор был с вечера убран и чисто выметен, но ночная метель обильно запорошила его. Валенки, на ногах матушки Калерии по щиколотки утопали в рыхлой пороше.
Василиса вошла, ведя в поводу коня, которому пришлось низко опустить голову, чтобы пройти в ворота.
— Можно, здесь прямо привяжу? — спросила девушка, радуясь, что Калерия сразу отворила ей, даже не пошла докладывать игуменье. Хотя та, скорее всего, в храме, да и сестры все уже там — ведь светает, значит вот-вот начнется утренняя молитва.
— Привязывай, привязывай! — монахиня, почти не скрывая изумления, рассматривала приезжую, будто узнавая и не узнавая ее. Потом взгляд женщины упал на стоящего позади коня громадного зверя. — Свят, свят! А это с тобой кто же?
— Морозко. Я же тебе рассказывала, матушка Калерия. Его щенком мне дядька Прохор подарил. Он у него и жил, покуда я в обители была. Я его привязывать не буду — он не привык на привязи. А ежели скажу, чтоб сел тут и сидел, так никуда и не тронется. Он речь людскую до слова понимает.
— Волк, и речь понимает? — монахиня опасливо отступила.
— Да не волк он! Родился от волка, верно, но мать-то у него собака. Мне куда идти?
— Как, куда? В храм, само собой. Мы все уж на молитву встали.
Однако Василиса покачала головой, потупила глаза:
— Мне, не благословясь у игуменьи, нельзя с вами вместе молиться.
— Почему это?
— Я людей убивала.
И увидав, как старая монахиня, побледнев, переменилась в лице, девушка поспешно воскликнула:
— Ляхов мы убивали. С казаками, с дядей Прохором! Тех, что наши села грабили и жгли, людей губили. Но все едино, если не благословит игуменья, я к общей молитве не пойду Да вряд ли и останусь надолго. Чуть бы обогреться да поесть. Мне в Нижний Новгород добраться надо.
Не сказав более ни слова и ничего больше не спросив, Калерия провела Василису в длинную монастырскую трапезную, где на простом струганом столе уже стояли, приготовленные к трапезе, мисы с нарезанным крупными ломтями хлебом, и в двух прикрытых стегаными колпаками горшках томилась тушеная капуста.
— Травяной настой еще не грели! — будто оправдываясь, сказала монахиня. — Не то, покуда молимся, он и остынет. Вон, если хочешь, вода в ведре, на лавке. А коли голодная, хлеба возьми.
— Нет, без благословения ничего не стану. Ступай, матушка Калерия, ступай, молись со всеми. И за меня, грешницу, помолись!
Шаркая валенками, старица удалилась.
Печь в трапезной была протоплена с вечера, и к утру длинная, с низкими сводами палата не успела до конца выстыть. Тем не менее, от губ Василисы, устало скинувшей тулуп и присевшей сбоку на лавку, облачками разлетался пар.
Она смотрела на тускло светящиеся потемневшими окладами иконы небольшой божницы, под которой трепетал рыжий огонек лампады, и неслышно, про себя твердила молитву.
С позавчерашнего дня, с того часа, вернее — с того мига, когда пленный польский ротмистр открыл ей нежданное чудо, Василиса будто бы прожила разом две-три жизни. Все смешалось в ее потрясенной душе, ее сознание принимало и не принимало нежданно обретенное счастье. Теперь она понимала, что не надо ей для этого счастья ничего, о чем когда-то так отчаянно мечталось — ни нежных объятий милых рук, ни золоченого венца над головой… А только вот эта весть: жив он! Жив!
Девушка боялась вновь усомниться в рассказе Шокалького, боялась помыслить, что тот, спасаясь от страшной казни, солгал ей… Нет, нет, он не лгал! Не лгал — она же видела. Значит, это правда. И вся ее нынешняя жизнь, до того ясная, прямая и кровавая, как острие пики, ныне становилась другой, вновь обретая прежний смысл, хотя и не прежние надежды. Нет, почему? Теперь у нее появилась и надежда. Надежда просто увидеть Михаила. Большего ей и не нужно.
В памяти один за другим всплывали образы прошлого, перемешивались, рассыпались и снова возникали, оставляя мысли в стороне — она просто видела то, далекое, видела иной раз расплывчато, иной раз ясно, будто все это происходило с нею вновь.
Яснее всего Василиса увидала вдруг себя в своей девичьей светелке, летним утром, когда она, возвратившись с ранней литургии, только было скинула платок, чтоб идти вниз — пить чай с бубликами, которые так вкусно печет Акулина. Вон, ими и наверху пахнет так, что уж слюнки текут!
Вдруг — стук в дверь, она отозвалась и, услыхав Мишин голос, сразу позвала:
— Входи, входи!
И, как обычно, утонула в его глазах, голубых, как цветы-колокольцы, что в это лето выросли под их окнами. Акулька, (вот глупая-то!) хотела было сорвать их, да Василиса не дала — такая красота, и никому они не мешают…
Но слова Михаила внезапно словно ударили ее по щекам. Раз и второй. Она пыталась понять их смысл, но он не доходил, терялся, будто Миша нежданно заговорил на каком-то чужом языке.
— Пойми, Васька! Ты же умная, ты же поймешь… Раз твой отец перед образами слово дал другу своему, с кем вместе в бой ходили, то как же нам можно менять это?
— Какое слово?! Какому другу?!
— Воеводе Даниле Кашину. Он давно тебя любит.
— Знаю. Но я-то, я-то тебя люблю, Мишенька! И ты меня любишь! Надобно отцу сказать о том. Он не станет меня неволить.
— Потому и просил меня с тобой поговорить, Васька! Не хочет, чтоб ты против воли пошла под венец. Хочет, чтоб поняла. Он Даниле жизнью обязан, и когда тот сказал, что без тебя ему хоть в омут…
Василиса схватила его руки, сжала. Засматривала в глаза вновь и вновь, еще надеясь, что говорит он одно, а хочет совсем, совсем другого.
— Пусти! Что ж это за руки у тебя!.. Не у всякого парня такие.
— Так ведь нас с тобой дядька твой Прохор вместе всему учил. И на коне скакать, и из лука стрелять, и на саблях рубиться. Вот такие и руки. Чем же я виновата? Не захочешь, я впредь не буду силу показывать. И лука в руки не возьму, и про саблю забуду. Только ты не отказывайся от меня, свет мой, душенька моя, Миша! Никогда я никого иного любить не буду!
И тогда первый раз в жизни она увидала его слабость. Он всегда был сильный, сильнее всех. Она это знала и любовалась им, уверенная: ничто не заставит его дрогнуть. А вот теперь он дрогнул! Опустил голову, побледнел. И… невероятно! У него задрожали руки. Но все равно он остался собою. Вскинул взгляд, и глаза его теперь были вовсе не как те колокольцы — теперь цветом и блеском они походили на лезвие сабли.
— Я тоже люблю тебя, Васька. И тоже никогда никого больше не полюблю. Верь не верь ли, но это так и есть. Однако раз такое случилось, мы изменить ничего не сможем. Я тоже знаю Данилу Кашина. Он и ста смертей не убоится. И раз уж сказал: «хоть в омут», значит впрямь для него одно спасение — ты. И отец твой побожился, крест на себя наложил. Выхода нет.
Когда у Михаила бывал такой голос, такой звонкий и ясный, с ним уже нельзя было спорить — сказано, и все!
Но Василиса еще боролась, она еще не желала признавать, что всему пришел конец. Их счастью, надеждам, открывавшейся в будущем радости.
— Миша! Ну коли так, то давай убежим вместе! Вон, к казакам, с дядькой Прохором. Или еще куда. В любой церкви обвенчаемся и вместе жить станем.
Он улыбнулся, уже совершенно владея собой и, видимо, страшно браня себя за одно мгновение проявленной слабости.
— Васенька! Что же я слышу! И от тебя ли? Разве есть что-то, чего ради можно свою мать в беде кинуть?