Жизнь и искушение отца Мюзика - Алан Ислер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошая машина, — сказал Тумбли, пристегиваясь ремнем и принюхиваясь к запаху кожи. — Новая?
— Нет еще и недели.
— Везет тебе.
Мы поехали, но Тумбли никак не мог найти ресторан, который он вроде бы так хорошо помнил.
— Не беда, — сказал он. — Давай-ка поищем что-нибудь типично английское. Не забудь, я угощаю.
— Ланч в пабе? — предложил я.
— Точно, рыба с жареной картошкой. Я знаю, где-то поблизости есть паб.
Мы нашли кофейню «Моя благословенная камбала» в переулке неподалеку от Рыночной площади, шагах в двадцати от общественного сортира. Название и местоположение не предвещали ничего хорошего. И действительно, это оказался наихудший из возможных вариантов: вонь от жареной еды почти зримо висела в сыром воздухе. Рыба, когда ее принесли, пузырилась в плохо поджаренном, бледном и вязком кляре, чипсы оказались влажными, жидкий чай подали в выцветших пластиковых кружках, уже с молоком и сахаром.
— Deo gratias, — произнес Тумбли без намека на иронию. Он перекрестился и с жадностью набросился на еду. — Поторапливайся, Эдмон, — сказал он. — Ешь, пока горячее. — Его тарелка быстро опустела, он полоскал чаем рот и глотал с явным удовольствием. — Не то что французские мелкие рыбешки, да? — Его вилка потянулась через стол и зацепила несколько обмякших чипсов из моей отставленной тарелки.
— Надо будет сразу принять душ и отправить одежду в химчистку, иначе никогда не избавишься от этого зловония, — сказал я. — Оно впитывается надолго.
Тумбли поднял руку и кивнул на свой рукав, где белели два пятнышка.
— Знаешь, что это? — спросил он с вызовом.
— Ну не сперма же? Что бы это ни было, уверен, в химчистке сумеют вывести.
— Вывести? — взвизгнул он. — Вывести? Эта куртка никогда не попадет в чистку, никогда! На что ты пялишься, мой дорогой… — Он подозрительно огляделся, словно его могли подслушивать церковные шпионы. — То, на что ты смотришь, это слюна Его Святейшества.
— На тебя плюнул Папа?
— Не говори глупостей, Эдмон. Ты же помнишь, перед Лондоном я был в Риме. Ведь я тебе писал. Я был на конференции американских преподавателей «Христос, миллениум и аудитория». Его Святейшество был так добр, что удостоил нас аудиенции. О Эдмон, если бы ты только мог себе представить, что это значит — видеть его во плоти, слышать его голос! Доброта, исходившая от него, наполняла приемную, витала над всеми. Каждый из нас чувствовал прикосновение его сострадательной великой души. Потом мы удостоились прогулки с ним, хотя Его Святейшество с трудом передвигался, его улыбка излучала свет, и он благословлял нас, когда проходил мимо. На одно мгновение он остановился около меня и сказал «Pace»[127] — не мне одному, конечно, но всему вокруг. И вот когда он произносил это изумительное, дивное слово «Pace», две крошечные капли слюны слетели с его губ на мой рукав. Вот они!
— Тебе крупно повезло, — пробормотал я, чувствуя легкое отвращение от того, что Тумбли демонстративно тыкал мне рукой в нос. А мне, видите ли, не очень нравится засохшая слюна, даже если она Его Святейшества. — Понятно, что ты не станешь чистить куртку.
— Не удивлюсь, если этого человека причислят к лику блаженных и потом объявят святым. То, что у меня на рукаве, — подлинная реликвия, in potentia[128], если еще не in actu[129]. Перед этим будут благоговеть. Я уже сейчас благоговею. Разве это не поразительно? И разве мне не следует носить это с гордостью? У тебя нет аппетита, Эдмон?
«Освященный» рукав отъехал прочь, и Тумбли загреб вилкой еще несколько чипсов из моей тарелки. Он задумчиво пережевывал их, мечтательно глядя в пространство. Мне казалось, что ему видятся длинные вереницы верующих, пришедших со всех четырех сторон света, страстно желающих лишь одного — пасть на колени и поклониться рукаву его черной синтетической куртки. Хромые отбросят костыли, слепые прозреют, и осанна огласит небеса. Тумбли брезгливо вытер жирные пальцы и свой ханжеский рот тонкой полоской бумаги, которая в этом кафе заменяла салфетки.
— Ну что, дружище, — и он указал на счет, который принесла официантка, хотя мы ее не звали. — Ты угощаешь или я?
Теперь вы понимаете, что я думаю про Тумбли?
О РАННИХ ГОДАХ БААЛ ШЕМА из Ладлоу известно немного, нельзя даже с уверенностью назвать год его рождения, хотя некоторые источники указывают 1720 год. Насчет того, что место его рождения — Дунахарасти, мы имеем фактически только его собственное свидетельство («Я вышел из чрева моей матери в Дунахарасти, в третью неделю Великого Мороза, когда страшно голодные волки бродили по Городской площади. Это был Год Несчастий, окаянный год, когда старинная церковь Св. Стефана погибла в языках пламени и невинных евреев обвинили в злодейском поджоге…» [«Застольная беседа», 1768].) В подтверждение его слов имеется еще беглое упоминание одного из самых непримиримых врагов Пиша, его современника Джекоба Имдина, который осуждал его как Sabbatian еретика и мошенника и в пылу ничем не сдерживаемой религиозной полемики называл «Dummkopf[130] из Дунахарасти». Да и зачем Фолшу лгать в подобных вещах? Что за счастье родиться в таком месте? Ведь это не Париж, не Прага и не Вена. И не ясли.
Он рано стал известен как маг и чародей, избежавший сожжения за свою предосудительную практику целительства в Вестфалии только благодаря вмешательству Оскара Леопольда, рыцаря фон Швайндорфа, импотенцию которого, как утверждают, Фолш успешно излечил. В результате молодая жена престарелого рыцаря произвела на свет здорового малыша с вьющимися черными волосами и носиком с горбинкой, что поэт из местного трактира остроумно прокомментировал: «Sein oder nicht sein? ist hier die Frage»[131], — в этом каламбуре использована первая строка самого знаменитого монолога Гамлета: в немецком языке sein может означать и быть, и его. Фолш, если верить архиепископу Илектору из Кельна, сбивал с пути молодых женщин и девиц-христианок своими гнусными заклинаниями и приворотными зельями, подвергая искушению их бессмертные души чем-то вроде сексуального еврейского поклонения Сатане. Архиепископу Илектору не удалось довести дело до сожжения Фолша. Рыцарь и его друзья когда-нибудь будут оправданы за это их Богом. Но архиепископ мог, по крайней мере, изгнать еврея, что он и сделал. В Кельне и по всей Вестфалии и Рейнской области, как рассказывает Фолш в своей «Застольной беседе», весть о его изгнании была встречена всеобщими (особенно женскими) стонами и плачем.
Из Кельна Пиш направился в Амстердам в Нидерланды, где, судя по всему, на время отложил свои алхимические эксперименты, а также изыскания в той области медицины, которую сегодня можно назвать нетрадиционной. В Амстердаме он с головой ушел в священные тайны каббалы, изучая их под руководством коцинерского раввина Михала Ицхака бен Ели Цви, также известного как Гаон[132] из Коцина. К тому же в Амстердаме он обзавелся первой из трех своих жен — Лией, дочерью Менасаха Халеви, богатого торговца пряностями, имеющего деловые связи в Новом Свете. Фолш, кажется, искренне любил Лию, у нее были темные глаза и дерзкие груди. Ее смерть и смерть их ребенка при родах повергли его в глубокую депрессию, из которой, согласно Гаону и по свидетельству самого Фолша, он надеялся выйти только в Святой Земле, скорее всего — в Сафеде[133], хотя это мог быть и Иерусалим. Коцинерский раввин убедил тестя Фолша ссудить вдовца деньгами для путешествия в Палестину. (Для полноты картины необходимо упомянуть тот факт, что английский фашист предвоенных времен Невиль Флайт-Дакре в своей книге «Международное еврейство и расовое осквернение. Отчет из Европы» [Литтл инглэнд пресс, 1937] утверждал, что Фолш сбежал из Амстердама из-за того, что одиннадцать арийских женщин атаковали его судебными исками об установлении отцовства.)
Фолш закончил свое паломничество на Восток в Александрии — ему понравились ее климат и космополитизм — и он прожил там пять лет, сделавшись учеником великого арабского ученого Абу Али ибн Сины (Авиценны). С Авиценной он изучал медицинские труды Моше Маймонида, прославленного средневекового философа и кодификатора еврейского права, в особенности книгу Маймонида «Трактат о сожительстве», написанную по просьбе сирийского султана.
Среди многих средств для излечения разных видов сексуальных расстройств в «Трактате» было единственное, внушившее сэру Персивалю Билу — весной 1748 года он совершал в Египте одно из самых ранних своих путешествий в поисках редкостей и диковин — привязанность к Фолшу. От английского консула в Неаполе сэр Персиваль услышал о «медицинском светиле», творящем чудеса в Александрии, «темнокожем белобородом язычнике, сидящем на шелковых подушках»: «Парень может вылечить все, дорогой сэр, от „кровоточащих десен и пустяковой испарины до любовных ран и опухших яичек“», и сэр Персиваль, обосновавшись в этом городе, добился аудиенции.