Комендань - Родион Мариничев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
− Жарко тут, – шепчет он, щурясь и откидываясь на спину.
Комнату заливает яркий свет. Солнце успело переместиться и теперь заглядывает прямо вовнутрь, в их скромное деревенское жилище.
− Пить охота, – улыбается Таня, чувствуя, что снова счастлива впервые за несколько лет.
− Пить или выпить?
− О! Мы же забыли про коньяк!
− Я всегда о нём помнил! – Сашка срывается и бежит босиком вниз, по ступеням винтовой лестницы, словно ребёнок, который спохватился любимой игрушки.
Он возвращается с бутылью коньяка, двумя рюмками, круглой коробкой сыра, лимоном и банкой оливок. Наполняет рюмки.
− Можно, я тебя ещё раз обниму? – просит Таня.
Сашка зарывается носом в её плечо, покалывает щетиной, а она обнимает его, словно младшего брата, которого у неё никогда не было. А потом он снимает со стены гитару и играет Цоя, Кинчева, Шевчука. Голос у него – негромкий, бархатистый, как этот самый коньяк, как этот сыр, привезённый из-за бугра. Вряд ли эта музыка и эти слова где-нибудь звучали бы лучше, чем здесь, в двух верстах от Комендани. Наконец, они чокаются и пьют. Коньяк отличный! Мягкий, отдающий едва ощутимой сладостью.
− Жене ты своей тоже пел? – спрашивает Таня и пьёт до дна.
− Ага, и сыну. Колыбельные, – он ударяет по струнам, – “Засыпай, на руках у меня засыпа-ай…”
− Они у тебя бывают?
− Нет, я к ним езжу, в Финку.
− В Хельсинки?
− Нет. Подальше немного.
− В Турку?
− Это секретная информация. Знают только самые близкие.
− Угу. Так, значит я ещё не самая близкая?
− Ты на правильном пути, – Сашка приближается к Тане и целует в губы.
− Вообще-то я замужем, – отстраняется Таня.
− Я тоже не разведён. Официально.
Он снова наполняет бокалы. Таня проводит по гитарным струнам, и они отзываются громким отрывистым звуком.
− Значит, ты прячешь семью в Финке, а сам водишь домой любовниц? – ехидничает Таня.
− Нет мне прощения. Земля меня выбросит на ближайшем повороте. Давай за потерянный рай!
Они чокаются и пьют.
− Когда-то это был наш с пацанами любимый тост, – Сашка ставит рюмку и снова садится рядом, – Ну дай поцелую-то…
Пахнет дымом. Ощущая на Сашкиных губах вкус коньяка, Таня всем телом чувствует весну. Май всегда пахнет кострами, кто-то жжёт прошлогодние листья, и запах проникает в деревенский дом через приоткрытое окно, через дышащие стены, через дымоход.
− Я вот думаю, – Таня утыкается в Сашкино плечо, – Могли мы где-нибудь пересекаться, когда я жила в Хельсинки?
− Разве что на станции метро Камппи. Я там садился на автобус, чтобы уехать к своим.
− Я не очень люблю центр. Это какой-то недо-Питер. Я жила в Вуосаари. Там сосны и море.
− А это где?
− Это ближе к нам, конечная станция метро.
− Сколько лет ты там прожила?
− Пятнадцать. А твои давно там живут?
− Три года уже.
− Сами туда захотели?
− Так сложилось. Там безопаснее. Здесь с ними может случиться всё что угодно. Я же бандит, – он снова немного быдловато хохочет.
− Вот уж никогда не думала, что свяжусь с бандитом. Дай-ка мне сыра!
− А тебе чего там не жилось-то, в твоих соснах у моря? На родину захотелось?
− Жахочелось, – кивает Таня с набитым ртом.
Сыр настоящий, тающий во рту. Когда-то такой можно было купить почти в любом питерском супермаркете. Теперь это – заграничный гостинец, как в советском детстве. Сашка снова ударяет по струнам.
− “Родина! Еду я на родину. Пусть кричат “Уродина!” А она нам нравится, хоть и не красавица20…”
Щетинистый и немного заросший, он и сам немного напоминает Шевчука, только очков не хватает. Таня помнит, как она слушала эту песню ещё на кассете, на старом магнитофончике, привезённом из России, хотя кругом давно уже были компакт-диски и mp3-плееры, и в Хельсинки все наперебой фанатели от клипов юного хип-хопера, танцующего в метро.
− Если честно, я там никогда не чувствовала себя своей. Я же финка только на четверть. Меня там все считали русской.
− Ты и есть русская.
− Там не было никаких проблем, кроме одной: это чужая страна. Мама привыкла – в ней карело-финской крови целая половина. А я так и говорила: у нас в Pietari21. А потом, Сусанна. В своё время она наотрез отказалась уезжать из Питера, и я знала, что ей без нас плохо. Она никогда об этом не говорила, но я чувствовала, что она очень хочет, чтобы я вернулась.
− И как тебе тут?
Таня хохочет, громко и хрипло, и ей кажется, что выпитый коньяк добавляет её смеху быдловатых ноток.
− Открой-ка оливки! Я проголодалась.
− Ещё бы! Столько энергии отдала!..
Она открывает банку, выуживает пальцами пару скользких оливок и с удовольствием отправляет в рот.
− Мм! С анчоусами! Обожаю!.. Так вот… Мы похоронили маму – она умерла от рака. У нас в роду рак передаётся по наследству. Похоронили там, в Хельсинки, потому что она, наоборот, ни в какую не хотела назад в Россию. Мы приехали в то адское лето, когда кругом всё горело даже под Питером, а по ночам вокруг фонарей летали какие-то огромные насекомые. Мне казалось, что я попала в тропики. Я была матерью-одиночкой с пятилетним ребёнком на руках. Первые несколько ночей мы не спали вообще. Сусанна наглухо закрывала окна – оттуда тянуло гарью. Потом я узнала, что здесь, на Комендани, было ещё терпимо – тут же залив всё-таки рядом. Не то что где-нибудь на Ржевке или в Колпино. Там, говорят, каждый день умирали от удушья. Сусанна ещё говорила: вот, смотрите, как горячо вас Россия встречает!.. Ну а потом мы сняли квартиру, Артуру я подобрала детский сад, работать пошла. Семён подвернулся довольно быстро. В общем, мне казалось, что я всё сделала правильно…
− А теперь, видимо, не кажется…
Сашка поджимает ноги, прислоняется спиной к стене, берёт гитару и держит её, как ребёнка, чёрную, блестящую. “Какой он