Наши бесконечные последние дни - Клэр Фуллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я его сделаю, – сказал отец, ставя на стол две чашки жиденького чая.
Мы уже экономили заварку.
Сидя позади меня на кровати, Филлис издала звук, которой означал, что она устала от всех этих рассказов и обещаний.
– Ох, папа…
Я сказала это как Уте. Видимо, он тоже это заметил, потому что его лицо приняло виноватое выражение.
– Ну, может, не целый рояль. Я мог бы сделать клавиши: найти подходящее дерево, придумать, как их закрепить. Должно получиться.
Идея захватила отца, и, взлохматив себе волосы, он уже начал изобретать.
Я сидела на краю кровати, всем своим видом выражая недоверие.
– Я его сделаю, Пунцель, вот увидишь, и ты научишься играть. Мама тебя, может, и не научила бы, а я научу. Я и ноты захватил.
Отец возбудился как ребенок. Он встал на табурет, чтобы снять с балки хранившийся там рюкзак.
– Я не знал, стоит ли тебе показывать, потому что боялся, что ты вспомнишь о рояле.
Он вручил мне выцветшую зеленую тетрадь в разлохматившейся за долгие годы обложке.
– Они стояли на рояле, когда мы уходили, и я взял их. Мама бы хотела, чтобы они были у тебя.
На обложке черными буквами было напечатано «ЛИСТ», а ниже – «Кампанелла». Над строчкой, набранной, видимо, по-немецки, красивая дама с крыльями держала в руках что-то похожее на арфу и разглядывала ноты так, словно у нее целая вечность в запасе, чтобы выбрать пьесу. Лицо у нее было безмятежное; казалось, ее нисколько не беспокоит, что младенец, с трудом удерживающий раскрытые ноты, еле стоит на ногах. Вокруг них царило изобилие: виноград, груши, яблоки, цветы и листья. Вот если бы оказаться в этом мире! Я бы раскачивалась на ленте, дама бы играла, а младенец кормил бы меня виноградом…
Отец в нетерпении открыл ноты и положил на стол. В утреннем свете, пробивавшемся сквозь брезентовое окно, белая бумага казалась голубой. Между строк зелеными чернилами были выведены слова и цифры. Почерком Уте. Beschleunigt![22] – трижды подчеркнуто; achten[23]; и много раз – springen[24]. Я представила себе, как она, сидя за роялем, наклоняется, чтобы сделать пометку, как покусывает нижнюю губу, и внезапно вспомнила, что ни Уте, ни рояля, ни комнаты – ничего этого больше не существует.
Расплывающиеся кружки, палочки и линии казались мне бессмысленной мешаниной. Уте не научила меня ни одной ноте. Иногда мне дозволялось – если я не вертелась – стоять рядом, пока она играла, но я никогда не понимала, как загадочные значки на странице связаны с движениями ее пальцев и со звуками, которые издает рояль. Музыку, как и немецкий язык, Уте держала для себя.
Отец приложил указательный палец к трем палочкам на нижней линии и пропел три одинаковые ноты, третью на долю секунды короче, чем предыдущие. Палец двигался по строке, и в ответ прозвучали три высокие ноты. Он не раздумывал; ему не нужно было подбирать тональность, он пел, как будто сам был инструментом, и его пение было чистым и прекрасным. Он повторил низкие ноты, и за ними снова последовали высокие.
– Этот аккорд, – отец указал на два черных кружка, прижавшихся к одному черенку, – означает, что высокие ноты перехватывают инициативу. Вот послушай.
Он пропел все сначала: низкие – затем высокие, низкие – затем высокие.
– Но когда ты думаешь, что уже поняла порядок, возникает малюсенькая пауза, как будто вот эти – в скрипичном ключе – сомневаются.
Отец поднял правую руку, соединив в кружок большой и указательный пальцы, и поджал губы. Казалось, он говорил: подожди, подожди немного.
– И вдруг они набираются храбрости.
Он забыл о нотах и пропел несколько тактов по памяти, быстро и переливисто, сам себе дирижируя.
– Слышишь маленький колокольчик? Нежный фарфоровый колокольчик. Он звенит наверху, вот так.
Он на мгновение затих, и я напряженно прислушалась, чтобы уловить звон среди шума ветра и потрескивания крыши и стен. Тут отец выдал высокую трель и вновь вернулся к замысловатой мелодии.
Я вспомнила эту музыку: Уте играла ее, когда я уже лежала в постели. Мне казалось, она напоминает скорее о пойманной птице, бьющейся в стекло, чем о колокольчике.
Он опустил руки и остановился.
– Наверное, это слишком сложно. Твоя мама… – Он помедлил, будто впервые с нашего отъезда представил ее за роялем; голос звучал сдавленно. – Твоя мама говорила, что это один из самых трудных этюдов. В нем две отдельные мелодии, которые передразнивают друг друга, очень много трелей и очень быстрый темп. Надо же было взять именно его…
У отца изменилось настроение, и меня это беспокоило.
Я уселась на табуретку, поджав ноги и натянув на них ночную рубашку, чтобы согреться, и стала разглядывать ноты. Я провела пальцем по тонким горизонтальным линиям и вспомнила, как звуки растекались по полу нашего лондонского дома, впитываясь в древесину, поднимались по стенам, взбухали около окон и, создавая встречную волну, текли по лестнице к моей спальне и выхватывали меня из постели, так что я засыпала, паря в соленом море музыки.
– Я очень хочу попробовать, папа, – сказала я, стараясь изобразить нетерпение и при этом все еще разглядывая ноты и зеленые пометки. Я растопырила пальцы как можно шире и положила руку на стол возле тетради.
– Вот так. – Отец наклонился и раздвинул пальцы еще больше, чтобы они легли на воображаемые клавиши. – Подожди.
Он снял с гвоздя ручку, висевшую на веревочке, и, сбросив мои руки, нарисовал вдоль края стола фортепианные клавиши – пятьдесят две больших и тридцать шесть маленьких. Линии извивались там, где ручка натыкалась на сучок, и ближе к низким нотам клавиши становились всё ýже. Позже мы попробовали закрасить черные клавиши углем, и стол действительно стал больше напоминать пианино, но сажа пачкала пальцы и оставалась на белых клавишах, так что вскоре все они приобрели одинаковый сероватый оттенок, и нам пришлось отмывать стол и начинать все сначала.
Мы отодвинули кружки с чаем и уселись бок о бок на табуретки.
– Нужно будет много заниматься, Пунцель. Ты уверена, что хочешь этого?
Я знала, что он просто считает необходимым меня предупредить, а вовсе не хочет, чтобы я отступила. Он весь искрился от воодушевления, впервые с того