Чаша и клинок - Риан Айслер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С этой точки зрения современные поиски утерянной древней духовности приобретают новый, дополнительный смысл. В сущности, мистическая мудрость, которой взыскуют сегодня столь многие, есть духовность, присущая скорее цивилизации партнерства.
И мифы, и археологические свидетельства указывают на то, что, возможно, самым замечательным качеством мышления этих времен было ощущение единства со всей природой, которое составляет сердцевину неолитического и палеолитического культов Богини. Современные экологи все чаще признают, что древнейшее мировосприятие, в наше время часто ассоциируемое с неким восточным духовным началом, было значительно прогрессивнее, чем современная природоразрушительная идеология.
Взгляды древних, по сути, предвосхитили новейшие научные теории, согласно которым все живое на земле, включая атмосферу, океаны и сушу, образует единую, взаимосвязанную жизненную систему. Весьма уместно химик Джеймс Лавлок и микробиолог Линн Маргулис назвали эту теорию «гипотезой Геи» (Гея — одно из древнегреческих имен Богини).
Представления Древнего общества о силах, управляющих Вселенной, как о Матери, что дарит и питает, также более утешительны психологически, а социально менее тревожны, менее будоражащи, чем вера в воинственных богов-мужчин, угрожающих суровой карой, которая и сейчас владеет почти всем миром. В самом деле, то, с каким упорством на протяжении тысячелетий западной истории и женщины, и мужчины продолжали почитать в образе христианской Девы Марии сострадательную и милосердную мать, свидетельствует о потребности именно в таком утешении. Однако, как и многие другие, иначе неразрешимые загадки истории, эта приверженность становится понятной лишь в контексте того, что мы знаем о традиции культа богини в доисторическую эпоху.
Однако именно потому, что благодаря новым знаниям об изначальном направлении культурного развития наше прошлое — и возможное будущее — стало видеться совершенно в ином свете, нам так трудно эти знания освоить. А так как они представляют большую угрозу для господствующей концепции, предпринимаются многочисленные попытки их утаить, замолчать.
История археологических исследований повествует не только о замечательных находках, но и о случаях, когда в дело включалась система утаивания информации. Один из поразительных примеров-приказ, который получил Джеймс Меллаарт, предписывающий остановить раскопки неолитического городища в Хаджиларе, хотя еще не были вскрыты нижние, древнейшие слои, под предлогом, что «дальнейшая работа может принести лишь аналогичные результаты, не имеющие особой научной ценности». Это решение было принято несмотря на возражения Меллаарта. И даже несмотря на то, что еще не были исследованы наружные части насыпи, включая окружающие захоронения (обычный источник богатейших археологических данных большинства раскопок). Но без дальнейшей финансовой и организационной поддержки раскопки пришлось остановить. Разграбленное позднее охотниками за сокровищами городище не представляет никакого археологического интереса.
Несомненно, были и другие причины, вызвавшие решение преждевременно свернуть эту важнейшую работу — решение, которое Меллаарт назвал «одной из самых трагических глав в истории археологии». Но остается вопрос: до какой степени это решение вызвано — пусть неосознанно — открытием, что в основе богатой и разнообразной творческой деятельности Хаджилара лежала, по словам Меллаарта, «могучая и вдохновляющая сила, старая религия Анатолии, вера в Великую Богиню».
Как мы увидим далее, попытки оправдать мировоззрение господства восходят к доисторическим временам. Конечно, основным инструментом этого драматического поворота истории был Клинок. Но был и другой инструмент, который в конце концов оказался даже более могущественным. Это орудие, писаря и ученого — перо или стило для письма на дощечках. Об этом особенно важно помнить сегодня, когда мы пытаемся построить мирное общество. Ибо в конечном счете именно это, на первый взгляд, слабое орудие перевернуло действительность в буквальном смысле вверх ногами.
Главы 6, 7
ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ ВВЕРХ НОГАМИ
«Орестея» — одно из самых известных и часто исполняемых греческих драматических произведений. В ней бог Аполлон заявляет во время суда над Орестом, убившим свою мать: «Дитя родит отнюдь не та, что матерью зовется. Нет, ей лишь вскормить посев дано. Родит отец. А мать, как дар от гостя, плод хранит».
«И вот вам правоты моей свидетельство, — продолжает Аполлон. — Отец родит без матери. Пред вами здесь Паллада-дева, Зевса Олимпийца дочь. Она не из чрева темного — Кто из богинь подобное дитя родит?»
Афина, которая, согласно древнегреческим верованиям, появилась из головы своего отца, Зевса, присоединяется к словам Аполлона. «Ведь родила не мать меня. Мужеское все Мне ближе и дороже. Только брак мне чужд. Отцова дочь я, и отцу я предана. И потому жалеть не стану женщину, убившую супруга. В доме муж глава».
Хор Эриний, или Фурий, в ужасе восклицает: «О боги молодые, вы втоптали Закон старинный в грязь». Решающий голос подает Афина — и Орест освобождается от кары за убийство своей матери.
Убийство матери — не преступление
Почему, спросите вы, кому-то могло понадобиться отрицать самые естественные и могущественные человеческие отношения? Почему такой блестящий автор, как Эсхил, должен писать на эту тему драматическую трилогию? И почему эту трилогию — которая была в те времена не театральной постановкой в привычном нам смысле, а ритуальным действом, обращенным к чувствам и призванным воспитывать подчинение господствующим нормам — показывали всем афинянам, включая даже женщин и рабов, во время значительных празднеств?
Пытаясь ответить на вопрос о нормативной функции «Орестеи», исследователи традиционно видели здесь попытку объяснить с ее помощью истоки греческого ареопага (суда). Правосудие в этом суде — новшество по тем временам — должно было вершиться не через родовую месть, а с помощью более беспристрастных правовых механизмов. Однако, как указывает британский социолог Джоан Рокуэлл, такая интерпретация бессмысленна. Она даже не касается главного: почему это судебное дело — первое дело, которое рассматривалось в ареопаге, оказалось убийством матери ее собственным сыном? Не ставит она и основного вопроса: каким образом в этом «моральном уроке» в пользу государственного правосудия сын может быть оправдан за преднамеренное хладнокровное убийство матери — да к тому же на таком явно нелепом основании, будто бы он не имеет к ней отношения.
Для того чтобы узнать, какие же нормы в действительности выражает и подтверждает «Орестея», нам придется взглянуть на трилогию в целом. В первой пьесе, «Агамемнон», царица Клитеместра мстит за кровь своей дочери. Мы узнаем, что по дороге в Трою ее муж Агамемнон хитростью уговаривает ее послать к нему их дочь Ифигению якобы с целью выдать ее замуж за Ахилла, а на самом деле — чтобы принести ее в жертву ради удачного морского похода. Когда Агамемнон, вернувшись с войны, совершает ритуальное омовение, смывая с себя грехи войны, Клитеместра набрасывает на него накидку и закалывает его. Она ясно дает понять, что поступает так, движимая не просто личной скорбью и ненавистью, но социальной ролью главы клана, которая должна взять на себя отмщение за пролитую родственную кровь. Она действует согласно нормам матрилинейного общества, где ее долг как царицы — восстановить правосудие.
Во второй пьесе, «Хоэфоры», ее сын Орест переодетым возвращается в Аргос. Он входит во дворец матери как гость, убивает ее нового супруга Эгисфа и, после некоторого колебания, мстя за смерть отца, убивает и мать. Третья пьеса, «Эвмениды», рассказывает о судебном процессе над Орестом в храме Аполлона в Дельфах. Мы узнаем, что эвмениды, как представительницы старого порядка, стоящие на страже справедливости, защитницы общества и вершительницы правосудия, преследовали Ореста. И теперь суд из двенадцати граждан Афин под председательством Афины должен решить исход дела. Но поскольку голоса разделились поровну, решение принадлежит Афине: Орест оправдан, так как не пролил родственной крови.
Таким образом, «Орестея» переносит нас к тем временам, когда происходило «столкновение культур матриархата и патриархата», как об этом говорят X. Д. Ф. Китто и Дж. Томпсон. Или, иными словами, трилогия прослеживает — и подтверждает — переход от норм партнерства к нормам господства.
Как пишет Рокуэлл, «если в первой пьесе месть Клитеместры кажется справедливой, то затем ее дочь забыта, призрак ее растаял, потому что у женщины нет таких прав, на которые она претендует». Ибо «если столь могущественная персона, как Клитеместра, в ответ на такое злодейство, как убийство дочери, не имеет права отомстить, то какие вообще права есть у женщины»?