Из пережитого. Том 2 - Никита Гиляров-Платонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сижу. С обеих сторон незнакомые лица. Во время лекции чувствую, чья-то рука с правой от меня стороны под пюпитром тянется к моей, ищет и кладет в нее бумажку. Поднимаю из-под пюпитра руку, развертываю бумажку и вижу: совершенно пустая. Сидевший направо сосед моего соседа хихикнул; его сосед, сидевший далее, тоже засмеялся. В наступивший свободный час после лекций шутник стал отпускать насчет меня остроты, впрочем, безобидные, задирать меня, обращаясь и лично, без дерзостей и оскорблений, однако. Сколько понимаю теперь, это был бурсацкий способ рекомендовать себя в знакомство. Более умного и более приличного способа малый не придумал. Он был Перервенец, следовательно, круглый сирота и никакого общества кроме бурсачного не видал. Пришлось мне познакомиться невольно; я должен был отзываться, а затем и сам задавать вопросы. Знакомство, так оригинально начавшееся, продолжалось затем во весь семинарский курс. Только Академия нас разлучила; приятель мой и туда за мною последовал, но не выдержал вступительного экзамена.
Да, это был приятель; изо всех соучащихся он был единственный, с которым у меня дошло на «ты». Более ни к кому я не обращался в единственном числе за все десять лет в Семинарии и в Академии. Отчего, сам не постигаю. Были потом истинные друзья, любимые и уважаемые, единомысленные, друзья неразлучные в течение целых шести лет; нас было трое, и мы сами сознавали странность вежливо-холодного обращения при нашей задушевной близости; даже давали друг другу слово обратиться к единственному числу. Но нет, не выходило, и мы бросали, возвращаясь к чинному «вы». А с Перервенцем, навязавшимся мне в знакомство, сошло на «ты» очень скоро; выходило, наоборот, очень неловко держаться на множественном числе.
Приязнь наступила не вдруг и никогда не была обоюдно полною. Потребовалось более двух лет, чтоб отношения стали теснее. В первые два года я не помню даже ни одного случая, где бы сказалась наша общность; не припомню даже, где он жил, учась в Низшем отделении. Только не в «казне», не в монастырях и не в Остермановом доме, и это меня удивляет теперь: в качестве круглого сироты он должен был состоять на казенном коште; не получал ли он пособие деньгами?
Близость трудно завязывалась, потому что мы замешаны были на разном тесте. Сирота с раннего детства, сын сельского священника, пьяного и буйного, сведшего еще ранее мать в могилу, Перервенец не имел и родных близких, а в тех, которых имел, не возбуждал родственной нежности. Ни память отца, ни личные качества сирот не трогали сердец у двоюродного дяди или двоюродной сестры. У тех свои семьи; в пору на них расходовать чувства. Отданы ребята в бурсу. Их было четверо; старший скоро вывалился и поступил писцом не то в Сиротский суд, не то в Управу благочиния, но и там не удержался. Второй к моему времени дошел до Среднего отделения семинарии, поступил отсюда в Медицинскую академию, но почти тотчас женился на швее, мещанке какой-то во всяком случае, да еще с семьей, которая села на шею зятю, или он ей — кто разберет? Но нищета вынудила бросить Академию и поступить на службу тоже писцом куда-то. Третий, ленивый и неспособный к ученью малый, засиделся в училище, дав обогнать себя четвертому, моему приятелю. Приятель мой был из первых на Перерве, не выходил из числа лучших и в Семинарии. Но самопомощь, в которую бросила его судьба при столь неблагоприятной обстановке, не могла воспитать в нем идеалов. Привычки и потребности были грубы. Рюмка и даже публичный дом рано были ему знакомы, не возбуждая отвращения; напротив, в том и другом виделась ему, со многими другими, удаль, которою он хвалился. Без отвращения, напротив, с восхищением об изворотливости, передавал он о слышанных им каких-нибудь небывалых проделках мошенничества. Что общего могло быть с ним у меня? Наряду со всеми я выслушивал его рассказы о похождениях, часто очень грязных, в которых он бывал иногда главным, иногда второстепенным участником. Он умел рассказывать живо, не лишен бывал остроумия и лицедейственной способности; как душу общества его приглашали некоторые из соучеников к себе даже в дом к родителям; у некоторых он гащивал.
Он учился, он и читал; те же обстоятельства ограничили, однако, чтение его Поль де Коком и литературой Толкучки. Когда мы бывали в трактире, он не бросался подобно мне на журналы; любознательность его в этом отношении была ниже даже, нежели у Добронравова, моего клиента, и чуть не ниже, нежели у Лаврова. Он охотнее отправлялся, пока я читаю книгу, в биллиардную посмотреть тамошний бой игроков. Но о содержании классных уроков мы иногда разговаривали, передавали друг другу недоумения и разрешали их. Больше, впрочем, наши отношения вращались в практической сфере: купить где что, где чего достать, на это он был хороший советник.
При казенном пособии Перервенец, так буду называть его, питался перепиской лекций; проживал на уроке сначала у своего родственника дьякона, а потом у постороннего протоиерея. Живал и на квартирах, и, между прочим, у своего брата, который, колотясь, придумывал разные способы прокормить семью, в том числе пусканье нахлебников. Перервенец приглашал меня к себе в гости, между прочим, и посмотреть Наташу, свояченицу (жену брата), за которою он ухаживал и которая будто бы тоже была неравнодушна к нему; а она красавица. И был я, и видел; действительно, пышная, красивая женщина, и сердце мое сжалось. Цель ухаживания, понятно, была самая грязная; у приятеля был низкий замысел, между прочим, поймать свояченицу врасплох, даже подпоить ее. Я пытался представить ему всю гадость поступка, но говорил стене. «Не я, так другой», — отвечал он. Влияния не имел я на него; он был и старше меня, и опытнее во всем. Во взаимном положении нашем мужеский элемент, деятельный, был за ним; за мною — женственный, пассивный. Если б я не предохранен был всем внешним прошлым и внутренним самовоспитанием, скорее могло случиться, что я бы низвергся в бездну, увлеченный приятелем.
Охотнее навещал я его, когда он квартировал у общего нашего товарища в доме князя Белосельского-Белозерского, на Тверской (дом Малкиеля потом, теперь Носовых). Во флигеле жил управляющий домом, дворовый человек. Розанов, товарищ наш, — сын священника из села, принадлежавшего Белосельским-Белозерским, — получал от управляющего комнату, в которой одно время жил и Перервенец. С восторгом передавал он мне о спокойном, уютном, совершенно отдельном уголке, на который он напал; об удобстве заниматься, о независимости положения: не то, что на людях, в чужом доме на уроке. А главное — предлагал он мне послушать игрока на гитаре, необыкновенно искусного, по его словам, приводящего в восторг; он сам ради этого начал учиться на гитаре и даже купил подержанный инструмент, заплатив с чем-то рубль. Отправился я, был и раз, и два, и больше: просиживал по часам. Комната действительно особенная, хотя не отдельная, менее грязная, нежели в Коломенской бурсе иль Богоявленском общежитии, удушливая, однако, до нестерпимости. Зато была гитара, на которой я и сам начал учиться. Знаменитый игрок оказался исключенный из семинарии прохвост, лет двадцати, прокармливавшийся игрой на биллиарде в трактирах, а может быть, чем и еще хуже. Играл он недурно действительно, сколько могу помнить. В ходу была тогда «Аскольдова могила», и Перервенец перенял от него, а я от Перервенца «Ах, подруженьки», «Уж как веет ветерок» и «Близко города Славянска». Душа моя питалась несколько, но впечатление все-таки омрачалось. Для игрока-учителя требовалось угощение; бутылки с пивом, даже полштоф с зеленым являлись к услугам. Участия в попойках я не принимал; положение бывало стеснительно, и я уходил, предпочитая визиты, которые не вели ни к встрече с биллиардною знаменитостью, ни с полштофом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});