Возвращение Эмануэла - Клаудиу Агиар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все усложнялось. Пока Блондин раздраженно курил, жадно и нервно затягиваясь, смятение в моей голове достигло таких размеров, что я должен был нарисовать для себя подробную картину жизни этого человека, которому так же, как и мне, похоже, пришлось страдать. Если он действительно был сумасшедшим, то чего можно ждать от сумасшедшего с заряженным револьвером? Мысль о том, что он психически ненормален, получила еще одно подтверждение после того, как я вспомнил, что он не знал своей матери, умершей при родах. Таким образом, мать осталась для него как бы без лица. Возможно, что поэтому он не мог встретить подходящую женщину. Он их всех наверняка постоянно идеализировал.
К тому же отец, поместив его в семинарию, отдал в руки воспитателя, воспользовавшегося своим питомцем, чтобы холодными ночами удовлетворять свою похоть. Это полностью шло вразрез с молитвами перед безутешными ликами святых. Люди часто открывают для себя секс точно так же, как птицы учатся летать. Впервые пробуя свои крылья в полете, никто не застрахован, что рано или поздно обнаружит перед собой ад вместо рая. Отец, возможно, стремился дать своему сыну самое лучшее. Но как же он ошибся, вручив невинное дитя грешнику! Вполне вероятно, что отец все же навещал его. Было бы естественным, если бы он приходил по праздникам, например, на Рождество. Однако это могло иметь место, согласно тому, что Блондин рассказал о себе, лишь в первый год обучения. Потом отец исчез без каких бы то ни было объяснений. Ведь отцы тоже всего лишь простые смертные и грешники, как и те, что кичатся своим целомудрием и репутацией без единого пятнышка. Он умер или куда-нибудь уехал? Это неважно. Стоящий недалеко от машины невротик с зажженной сигаретой, силуэт которого иногда утрачивал четкие очертания, преломляясь в темноте через стекло, в любом случае был конченым человеком, хотя и казавшимся мне, из-за того что нагонял на меня страх, непредсказуемым и резким как журити.
Журити — поразительная птица, которая позволяет охотнику приблизиться, но только для того, чтобы дать ему возможность услышать внезапный шелест крыльев, настолько быстрых, что за их взмахом не в состоянии уследить человеческий глаз. Точно так же вел себя и Блондин. Он мог в любой момент вернуться в машину и удивить внезапностью своего поступка. Мог сказать прекрасные слова, глядя на звезды; сравнить их с горящими концами стрелок, указывающих направление путникам, терпящим кораблекрушение, или одиноким полуночникам, заблудившимся на потаенных тропинках. Но тут же он мог совершить насилие, проявив при этом зверскую жестокость.
В общих чертах я представлял себе историю его жизни, но в то же время в ней для меня оставались и громадные пробелы. Видел контуры, которые вдруг теряли четкость. Например, я видел лицо, но ему не доставало конкретности: точного цвета губ, характерной утонченности линий, очерчивающих прямой нос, роскошной белокурой шевелюры, форма которой зависела от того, как он был причесан. Я даже не мог сказать, какими были его брови, — густыми или редкими.
У меня в памяти не зафиксировался изменяющийся цвет его бегающих зрачков, производивших впечатление, что они видели больше, чем он способен был понять. А вот крепкие и ловкие руки, совершая грубые и насильственные действия, не давали повода для какой бы то ни было неопределенности в оценках. В его рукопожатии сразу же обнаруживались все недостатки и достоинства мужского характера. В то же время чувствовалось, что произносимые им слова идут не от сердца. Однако действовал он по наитию и только потом задумывался над совершенным поступком. Такие могучие и непосредственные порывы духа приводятся в движение огнем, воодушевляющим ангелов на добрые дела. Но в случае с Блондином никогда нельзя было знать, когда ангел изменяет своей природе и действует как демон.
Несмотря на все мои старания вскрыть мотивы его необузданности, я все же не понимал этого человека. Я знал, что само его присутствие вредило мне. Идти пешком, терпеть какие угодно лишения в полном одиночестве, но на шоссе, ведущем к намеченной цели, было для меня предпочтительней, чем оставаться с ним в машине. Тем не менее, Блондин находился рядом. И нужно было терпеть его, как терпят каплю желчи во рту.
Я решил выйти, но он, снова застав меня врасплох, первым открыл дверцу и уселся на свое место. Я спокойно остался внутри и смог даже угадать направление его мыслей. На мой взгляд, скорее всего он должен был думать о своей умершей матери или о Жануарии. Это было единственным, что могло бы меня волновать в его положении, и как бы предопределялось тем, как сложилась его судьба. И я не ошибся. Блондин вдруг посмотрел на меня и спросил, жива ли еще моя мать.
Сказав, что жива, я добавил, что ее мне очень не хватает и что, уходя из дома, я оставил ее плачущей на старом диване со стонущими пружинами, даже не обняв на прощание, чтобы еще больше не растравить сердце ни ей, ни себе самому. Уезжая в Сан-Паулу, сын бросал ее. «Неблагодарный», — беззвучно кричали мы оба. Но я уже и тогда знал, что никто из нас не виноват, и говорил об этом с Лауру — моим другом из Писи. Правда, с ней оставались две мои сестры, мой отец и бабушка Кабинда. Однако больше всего меня успокаивало то, что я должен был вернуться из Сан-Паулу в Сеара скоро, — вот только устрою свою жизнь, — с деньгами и с профессией в кармане. Я даже планировал преподнести ей сюрприз, приехав накануне рождественских праздников. Во всем новом, в белой тройке и черных сверкающих ботинках, выйдя из вестибюля аэропорта… Конечно же, я должен был прилететь на самолете, чтобы успеть. Накануне Рождества, когда люди собираются дома всей семьей и отмечают рождение Того, кто… Но как и когда я попаду туда теперь?
Дальше я не осмелился распространяться на эту избитую тему, а Блондин продолжал молчать. Мне было неясно, находится ли он под впечатлением моего рассказа или с головой погрузился в свои собственные переживания. Возможно, что такой разговор был ему нужен. Не знаю. Преодолев сомнения, я снова начал говорить, но уже о другом, — о том, как реальная жизнь подправляла мою мечту, о вынужденном и унизительном возвращении, которое способно сломить силу воли и стойкость любого человека. Сказав, что, в конце концов, моя жизнь только-только началась, я закончил репликой: не остается ничего другого, как терпеть.
На этом месте Блондин прервал меня, заявив, что люди могут изменить свою судьбу, если настроены достаточно решительно, чтобы заставить с собой считаться:
— Слушай хорошенько, Эмануэл! Когда я порвал с толстым священником? С тем, который рассказывал мне истории на ночь, помнишь? Когда сумел доказать самому себе, что не нуждаюсь в нем, и нужно выжить, не лишившись при этом удовольствия, которое он доставлял мне. Однажды один семинарист убедил меня, что был гораздо более нежным и умелым, чем этот толстяк. Тогда я возненавидел священника, так как раньше думал: лишь он способен на то, чем мы занимались. Но мой друг объяснил мне, что любовь между мужчинами стара как мир и как сам человек. Ее знали в древности, в средние века и в новое время. Уроки по всеобщей истории для чего-то все же пригодились. Тогда я и спланировал свой побег. Во мне уже сидела жажда мести. В один из вечеров, до того как отзвонили в колокола, я вышел из своей кельи на цыпочках, прокрался к шкафу наставника и вытащил оттуда нож и бутылку вина, которое он пил во время мессы. Это было хорошее вино, с тонким вкусом. Я пробовал его раньше. Как-то он сам налил мне его чуть-чуть, сказав, что когда-нибудь выпью по-настоящему, когда стану взрослым. Я ответил: «когда стану или когда надену сутану?» Он рассмеялся и налил мне еще немного.
Нож нужен был для того, чтобы восстановить мою честь, пострадавшую от действий этого старика, неизвестно почему в моих снах занявшего место матери и, и в то же время, все больше отождествляемого мной с отцом, оставившим меня в семинарии. Вино я собирался выпить, когда кровь струей хлынет из его горла на ковер, считавшийся священным, хотя мы ежедневно топтали своими ногами изображенные на нем фигуры, вплетенные в сюжет бесконечного пиршества. Этот рисунок художник выполнил с помощью фиолетовых, голубых и коричневых нитей, перемежавшихся с ярко красными.
Вместо толстого священника ко мне в комнату вошел мой друг, и с ним я выпил всю бутылку. Потом, лаская его и дурачась, я одним движением выхватил нож и приставил клинок к его груди, ходившей ходуном. И он вынужден был как следует контролировать свое дыхание, чтобы лезвие не поранило его белой, гладкой, душистой кожи… Конец лезвия почти входил в его разгоряченное тело, а он, закатывая глаза и теряя последние силы в попытках разжать мои руки, чистый и невинный, похожий на ангела, лежа на матрасе, клялся мне в вечной любви. Я не расслышал его последних слов, произнесенных затихавшим голосом. Вынув из него нож, я сначала спрятал оружие в простыне, но вспомнив, что оно принадлежит толстяку, оставил его рядом, на самом виду. Потом я перемахнул через забор и отправился в Сан-Паулу.