Алхан-Юрт; Аргун; Моздок-7 - Аркадий Бабченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Рота! — командует выгуливающий молодняк сержант, и рота отзывается на команду тремя строевыми шагами. Тапочки хило шлепают по плацу, четкого шага не получается. У некоторых они срываются с ноги и отлетают к бордюрам. Солдаты маршируют босиком.
— Отставить! — орет сержант. — Вы что, пидоры, строем ходить не умеете? Я вас сейчас научу! Рота!
Снова три строевых шага и снова ничего не получается. Теперь уже почти полроты босы, солдаты стучат по асфальту пятками.
— Рота! — снова командует сержант, и солдаты снова со всей силы долбят пятками плац, морщась от боли.
— Гад. Они же так ноги совсем разобьют, — говорит Осипов. — Кость загниет, потом же не залечишь.
Андрюха знает, что говорит. Ноги у него гниют уже полгода и каждая смена белья для него мука. Кальсоны присыхают к мясу и ему приходиться отдирать их. К вечеру у него в сапогах накапливается по полстакана гноя с лимфой. Но в госпиталь его не кладут, потому что такая беда у всех — в армии гниет каждый. Обычное дело. Вечная солдатская напасть — стрептодермия. И у меня, и у Зюзика, и у Тренчика ноги покрыты гнойными язвами. Но у Андрюхи на обеих ногах кожи нет от колена до самой пятки.
— А чего их так мало? — спрашивает Витька.
— Скоро их будет еще меньше, — говорит Осипов. — Этот гад сейчас полроты в госпиталь отправит.
— Запевай! — командует сержант.
В строю запевают. Красивый высокий голос взлетает над марширующей ротой, парень поет здорово, у него явный талант и странно слышать этот совершенный голос посреди мертвого плаца, по которому марширует полурота босых избитых солдат.
— Может, тоже пойдем на прогулку — предлагает Витька, — вдруг нас потеряли. Вдруг сейчас командир полка на вечернюю поверку придет.
Мы сильно сомневаемся, что кто-то заинтересуется нами, вряд ли сейчас в полку вообще есть хоть один офицер, но на всякий случай решаем спуститься на плац — вдруг за прогулкой все же кто-то наблюдает из штаба. Несколько минут маршируем впятером. На плацу уже никого нет, все разошлись, пехотная рота тоже ушла.
— Эй, бойцы, идите-ка сюда, — зовут нас от одного из подъездов.
— Догулялись! — шипит Тренчик на Зеликмана, — сейчас нам навешают. — Надо было сидеть и не высовываться! Не пойдем никуда, сворачивай в казарму.
Мы игнорируем крики и, делая вид, что они относятся не к нам, очень быстро идем в казарму. У подъезда ржут.
Мы влетаем на второй этаж, быстро умываемся и не зажигая света ложимся спать. Простыней под одеялами нет, наволочки на подушках тоже отсутствуют. В матрасах столько пыли, что руки и лицо моментально становятся грязными.
Мне снятся вертушки. Они неслышно кружат высоко в небе над Москвой, над Таганкой, над моим домом и из них весело сыплются серебристые листовки. Люди радуются, тянут руки вверх и хватают эти листовки. Моя мама стоит на балконе и тоже протягивает руки в небо. Она хочет поймать листовку с моим портретом, но меня болтает туда-сюда, как бабочку-капустницу, относит в сторону. Я улыбаюсь. «Мама, — говорю я, — что ты делаешь? Это же не листовки, это пакеты с трупами, разве ты не видишь? Разве вы все не видите, сколько нас, мертвых. Ведь там идет война, а вы ничего об этом не знаете. Почему?» «Я знаю, — говорит мама. — Тебя уже убило». «Нет, я пока еще живой. Помнишь, я писал тебе, что я живой и меня не убьет. Я пока еще в казарме, мама, и у меня все хорошо. Здесь много людей, я не один, у нас все в порядке. Вот, посмотри». Казарма наполняется шумом, гулом, хлопают двери, какие-то люди ходят по расположению, включают свет, бренчат оружием. Я осознаю это сквозь сон, думаю, что это мне все ещё снится. «Вот видишь, мама, это все мертвые. Они были в Чечне. А я еще в Моздоке, я живой…»
В следующий момент меня спихивают ногой с кровати, и я лечу на пол. На меня сверху падает Осипов.
— Встать, сука!!! — орет кто-то над нами. Мы вскакиваем как ошалелые и вытягиваемся по стойке смирно.
Осипов тут же получает удар в челюсть, меня бьют ногой в ухо. Падая, я еще успеваю заметить как Зюзика метелят головой о дужку кровати, потом получаю пыром в солнечное сплетение и ничего уже не соображая, лечу на пол, пытаясь глотнуть воздуха…
* * *Первый раз меня избили девятого мая. Тогда в казарме творился сущий беспредел.
Нас спихивали ногами с кроватей и били всю ночь. Под утро, когда разведчики устали бить нас, они заставили нас приседать. «Длинный, считай» — сказал тогда Боксер и я считал вслух. Мы с Осиповым присели больше всех — триста восемьдесят четыре раза. Мы приседали плотно прижавшись друг к другу, а наш смешавшийся пот стекал по ногам и капал на некрашеные доски пола, и вскоре под ногами образовалась лужа. У Андрюхи по ногам тек еще и гной с кровью — открылись язвы. Мы приседали около часа. В конце концов Боксеру это надоело и он свалил нас двумя короткими ударами.
С тех пор меня били все, начиная от рядового и заканчивая заместителем командира полка подполковником Пилипчуком. Или попросту Чаком. Меня не бил еще только генерал. Наверное потому, что в нашем полку генералов нет.
Сейчас ночь. Я сижу на крыльце казармы, курю и смотрю как на взлетке разгоняются и взлетают штурмовики. Возвращаться в казарму мне никак нельзя. Сегодня к вечеру я должен принести Тимохе шестьсот тысяч рублей, а у меня их нет и достать негде. Я получаю восемнадцать тысяч, но на эти деньги могу купить разве что десять пачек папирос. В стране инфляция и деньги все время дешевеют. Как и наши жизни.
Якунин и Рыжий знают где достать шестьсот штук, но никому не говорят. Они скоро сбегут, каждый, кому удается достать денег, сбегает из этого полка, с этой чертовой взлетки на которую все время садятся закопченные вертушки. Мы неразделимы с этим полем и в конце концов все окажемся на нем. Я уже знаю это.
В нашей роте в «сочах» находятся четырнадцать человек. СОЧ — самовольное оставление части. Молодые бегут сотнями, они уходят в степь прямо с постели, босиком, в одних кальсонах, не в силах терпеть больше ночные издевательства. Сбежал даже лейтенант, призванный на два года после института. В нашей роте остались только восемь человек.
Пятеро нас и трое местных — Мутный, Пиноккио и Харитон.
Мы живем вместе с разведротой и разведчики считают нас своими личными рабами и дрочат почем зря.
Я сплевываю табачную крошку на асфальт. Слюна соленая, с кровью — зубы давно разбиты и качаются. Я не могу есть твердую пищу, с трудом жую хлеб. Когда в столовой вместо хлеба выдают сухари, я ем только суп. У нас у всех так. Мы не можем жевать, не можем вдохнуть во всю грудь — грудина намята дембельскими кулаками настолько, что превратилась в один сплошной синяк, и мы дышим по чуть-чуть — частыми короткими вдохами.
— В армии тяжело только первые полгода, — считает Пиноккио, — а потом просто не больно.
Нас привезли в этот полк три недели назад. Три недели, а кажется, уже вечность.
Черт, если бы только мне удалось уговорить тогда майора положить мое дело в другую папку, все было бы по-другому. Но майор положил мое дело в ту папку, в которую положил, и вот я здесь. Может, это и к лучшему. Может быть Кисель с Вовкой уже мертвы, а я все еще жив. Я прожил еще три недели — а это чертовски большой срок, мы уже знаем это.
На взлетке разгоняется очередная пара штурмовиков. Интересно, зачем летчики-то воюют? Их же никто не заставляет. Они не я, они свободны. Я уехать отсюда никуда не могу, мне служить еще полтора года. Поэтому я сижу на крыльце и смотрю как штурмовики готовятся к разгону. И думаю, что сказать Тимохе, чтобы он меня бил не так сильно.
Самолеты взлетают с таким ревом, что в казарме дрожат стекла, делают разворот и уходят двумя светящимися точками в ночь.
Я затягиваюсь в последний раз, тушу сигарету и поднимаюсь на второй этаж.
— Ну что, принес? — спрашивает меня Тимоха, длинный смуглый парень с большими телячьими глазами. Он сидит в каптерке, положив ноги на стол, и смотрит телевизор. Я стою перед ним, глядя в пол, и молчу. Стараюсь не раздражать его. Когда тебя спрашивают о том, чего ты не сделал, самая лучшая тактика — стоять и покорно молчать. Это называется «включить дурочку».
— Чего молчишь? Принес?
— Нет, — отвечаю я чуть слышно.
— Что? Не принес?
— Нет, — говорю я.
— Почему?
— У меня нет денег.
— Я не спрашиваю тебя, есть ли у тебя деньги, пидор! — орет Тимоха. — Мне плевать, что у тебя есть, а чего нет! Я спрашиваю, почему не принес шестьсот штук?
— Он встает и бьет меня кулаком в нос, снизу вверх, сильно. В переносице чавкает, губе становится тепло и липко. Я слизываю кровь и сплевываю её на пол. Второй удар приходится под глаз, потом в зубы. Я со стоном падаю. Не сказать, что смертельно больно, но лучше стонать как можно чаще и сильнее, тогда избиение быстрее заканчивается.