Жена Гоголя и другие истории - Томмазо Ландольфи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я хочу вам рассказать, господа, как из-за меня умерла Мария Джузеппа. Ладно, будь что будет, но мне просто необходимо кому-нибудь об этом рассказать и снять с души тяжесть, которую я ощущаю с тех самых пор, как увидел ее, задыхающуюся в агонии, при зажженной свече в одной из комнат моего дома, прозванной «темная». Там снаружи было полно народу: сестры, тетушки и не помню уж, кто еще. Хотя почему, собственно, я должен чувствовать себя виноватым? Разве это грех — на миг увлечься женщиной? Но судите сами...
Я поселил ее в огромном, давно опустелом доме, куда ненадолго приезжал летом. Всю остальную часть года Мария Джузеппа проводила там одна: возилась в огороде, продавала зелень и к моему приезду кое-что скапливала — сумма, конечно, небольшая, но ее вполне хватало, чтоб выплачивать Марии Джузеппе скромное содержание и обеспечивать ее пропитанием в течение года. Родственники мне твердили, что она глупа, бестолкова и невежественна; может, так оно и было, затрудняюсь сказать, но помню, что и меня Мария Джузеппа часто раздражала, потому что отличалась непокорностью и своенравием. Видите ли, я, когда приезжал в тот дом, стремился к полному одиночеству, но зачем оно мне было нужно, зачем я вообще туда ездил — честное слово, сам понять не могу. Лишь к вечеру я выходил на улицу и отправлялся навестить кого-нибудь из родственников, а на протяжении всего долгого летнего дня был один. Точнее, не один, а с Марией Джузеппой.
Сплю я мало и плохо, потому почти каждое утро, когда в пижаме выглядывал во двор глотнуть свежего воздуха или свешивался из окна, чтобы камнями распугать котов в огороде, видел, как Мария Джузеппа возвращается из церкви. Она всегда вставала чуть свет и шла в собор к ранней мессе, а по возвращении, тихонько отворяя входную дверь, смотрела на меня робко и немного испуганно: знала, что я сержусь, если мне с утра сразу не подать кофе. Не отвечая на ее приветствие, я продолжал бросать камнями в котов и науськивать на них пса. Я его так вымуштровал, что он по моему первому знаку оказывался в огороде, и коты разбегались от него в разные стороны, словно черные молнии. Я не раз замечал, что собаки во всем похожи на своих хозяев, и воспитать их можно без особых усилий. К примеру, у моего пса никогда не было того самоуверенного вида, каким отличаются собаки всеми уважаемых людей. Он всегда старался избежать встречи с другими псами, а в случае неудачи безропотно позволял себя обнюхать; взгляд у него при этом был беспокойный и туповатый — точь-в-точь как у меня, когда я смотрю на себя в зеркало. Однако где хозяин бывал не трус — у себя дома, с котами, с Марией Джузеппой, — там и пес становился храбрым как лев.
Будучи иной раз не в настроении, я обрушивал на эту женщину град бессвязных и резких слов, порой даже вставляя в свою речь арабские выражения (дело в том, что в молодости я учил арабский, но после десяти лет усердных занятий забросил учебники и теперь начисто все позабыл). Мария Джузеппа, как умела, оборонялась от моих нападок — иногда, нечасто разумеется, но все же мне случалось наградить ее и оплеухой, — выбегала во двор и торопливо выкапывала из-под золы тлеющие, зарытые там накануне вечером угли, чтобы на них разогреть мне кофе, а я наблюдал за ней исподлобья. Ну и безобразна же она была! Когда приоденется, покроет голову платком, из-под которого выглядывают тщательно смазанные маслом пряди, то вроде бы и ничем не отличается от прочих женщин городка. Но я-то знал, что она безобразна, потому что не раз неожиданно заглядывал к ней в комнату и заставал ее раздетой, без жакетки и без платья. Вся плоская, как доска — ни бедер, ни груди, — а ноги тяжелые, массивные, как у всех крестьянок. А еще я любил в шутку сорвать у нее с головы платок, и прямо жалко было смотреть на этот узкий в три пальца лобик под зализанными, смазанными маслом волосами. Ноги и руки у нее были здоровенные, неуклюжие, и она просто не могла передвигаться бесшумно, а делала это всегда с ужасающим грохотом. Хоть я и взял ее из деревни, но в первый же день оказалось, что она даже не умеет толком разбить яйцо. Пришлось мне учить ее делать яичницу, чтоб не остаться без обеда. Она оправдывалась: мол, в деревне работала только в поле поденщицей и никогда не стряпала. Впрочем, зачем я вам все это рассказываю? Ну вот, потерял нить... Ах, да. Итак, я остановился на том, что понятия не имею, какого черта меня носило в тот дом. Другое дело — большой город. Тут я с утра шел в кафе, встречался со всякими отвратными типами, которые меня наверняка презирали и не упускали случая оскорбить, но тем не менее садились со мной за карточный стол. В целом жить можно при том небольшом доходе, который у меня еще есть. Но там...
Итак, вставал я рано, почти с рассветом, долго играл со своим псом, признаюсь, даже мучил его, пока не приходила Мария Джузеппа, и тогда я начинал мучить ее. Да нет, это уж слишком сильно сказано — «мучить». Ну можно ли назвать мучениями мои безобидные шутки? Правда, она очень обижалась, порой весь день ходила заплаканная. То и дело принималась жаловаться на судьбу: дескать, за какие прегрешения ей уготован этот крест, лучше уйти, чем выносить такое, и так далее. Честное слово, вот это меня просто из себя выводило. Во-первых, она причитала очень громко, на всю улицу, и соседи могли подумать, что я Бог знает что с ней вытворяю; а, во-вторых, если ей так плохо, почему же она не уходит? Кто ее здесь держит? Мария Джузеппа говорила, что привязана к дому (и впрямь, работала она на совесть, а в ее честности мне ни разу не пришлось усомниться), но это все болтовня, ясное дело. Как можно привязаться к чужому дому? Я к своему-то никогда не мог привязаться. И потом, господа, что уж ей такое особенное приходилось выносить? Я, видите ли, свято убежден в справедливости принципа: кто платит, тот и музыку заказывает. Если я ей велю, например, поставить все стулья на стол или зову поиграть со мной в тряпичный мяч, то какое она имеет право отказаться, обижаться, ныть, что у нее много дел? Разве не основное ее дело — исполнять то, чего в данный момент хочу я? Скажите на милость, господа, что должна делать та, которой я плачу, как не плясать под мою дудку? Что еще от нее требуется? Но Мария Джузеппа этого не понимала. Однако мне всегда удавалось подчинить ее своей воле. Достаточно было напугать ее как следует: скажем, выкрикнуть у нее над ухом какую-нибудь гнусность или взять в руки сучковатую палку, которую я для этого специально завел. Бить я ее почти не бил, по большей части просто подталкивал концом палки, но ей, как собаке, достаточно было одного вида этого грозного орудия, чтобы мгновенно подчиниться. И в то же время бывают в цирке тигрицы, которые хоть и слушаются укротителя, однако все представление рычат и скалят зубы. Так и Мария Джузеппа делала то, что ей приказано, но, когда мяч ударял ее по руке или когда вместо того, чтоб кормить кур, она вынуждена была сидеть на месте, хмурилась и недовольно ворчала, что я с ней обращаюсь как с собакой и вообще нет у нее времени на мои шутки. Меня раздражало это до предела: ее надутого лица я просто видеть не мог. Казалось, в такие моменты в ней просыпался гордый крестьянский дух, хотя уже много лет она жила не в деревне, а в моем доме. К тому же у нее вечно глаза были на мокром месте, и без всякой причины. Допустим, велишь ей идти не той улицей, какой она обычно ходит, а другой, ну надо ее, допустим, послать с таким-то поручением к тому-то и тому-то, как она немедля в слезы. И ладно бы плакала молча — так нет, плачет и говорит, говорит без удержу. Голос у нее был не грубый, но довольно-таки резкий, и меня, человека нервного, ужасно бесили ее причитания. Я набрасывался на нее, осыпал чудовищными оскорблениями, потом начинал бить куда попало: по голове, по груди, по лицу, — но заставить ее замолчать так ни разу и не смог. Наоборот, вместо того чтобы перестать, она расходилась все больше, и после отчаянных, визгливых нот, которые чередовались с безудержными рыданиями, голос вдруг становился ровным, монотонным и уже не прерывался ни на секунду. В конце концов я, схватившись за голову, спасался бегством, а она еще долго сидела там, на табурете, заливаясь слезами. Вот такой, честное слово, я ее лучше всего запомнил. Из соседней комнаты я слышал, как она взывает о помощи к разным святым, причитает, что, чем так жить, лучше утопиться или уйти совсем отсюда. Но не уходила. Иногда, правда, бросалась жаловаться на меня одному из моих родственников и неизменно возвращалась успокоенная, присмиревшая. А я... Ох, уж эти ее разговоры, господа! Сколько раз я пытался прервать ее или хотя бы заставить рассказать о чем-нибудь другими словами, в другом порядке, что ли. Бесполезно! Перебьешь ее, а она повторяет все с самого начала, слово в слово, и никакими силами нельзя было остановить этот поток. Я чувствовал, как слова осаждают меня, руки так и чесались задержать их, схватить, раздавить — пренеприятное ощущение! Однажды — да простит меня Господь — я не выдержал и запустил в нее тарелкой, а потом долго утешал, гладил по голове. Ясное дело, я же трус. Чего доброго, растрезвонит по всей округе: а дон Джакомино в участке, его забрали карабинеры!