Фаина Раневская. Психоанализ эпатажной домомучительницы - Элла Вашкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот эта, — подала статуэтку Психологу. — Я выбираю эту.
— Спасибо, — Психолог поставил статуэтку около пирамидальных часов, а остальные сложил в коробку.
— Что-то вы не проявляете любопытства, — заметила Раневская. — Даже не спросили, почему я выбрала эту, а ведь там много гораздо более симпатичных фифочек.
— И почему же? — Психолог улыбнулся. — Они вам не понравились?
— Мне вообще не нравятся кошки, — безапелляционно заявила Раневская. — Но вот эту стало жалко. Надо же было так над ней поиздеваться! Живого места нет. Неужто мало было просто одной загипсованной лапы?
— Сложно сказать, — Психолог поскреб затылок. — Я ведь их не делаю, эти статуэтки. Ну а за художника не отвечаю. Он так увидел эту кошку.
— Сегодня плохой день, — сказала Раневская, меняя тему, но рука ее протянулась к Калеке, пальцы погладили фарфоровую головку. — Тоскливый, нудный. В такую погоду я часто просыпаюсь по ночам с одной мыслью: «Хочу домой!» Это желание преследует меня с давних пор. Я нигде не могла почувствовать себя дома. Всегда были какие-то чужие углы, которые почему-то назывались моими. Был даже домашний уют, но ощущения родного дома не было никогда.
Что такое родной дом? Это там, где безопасно. Где никогда с тобой не может случиться ничего плохого. Вообще ничего! Даже мелкой простуды. А если случилось — ну должны же быть и гадости для равновесия, чтобы сделать хорошее более заметным! — то оно безобидно и быстро проходит.
Как-то мне снился наш дом в Таганроге. Дом моего отца. Снился долго, чуть не два месяца, каждую ночь. Мне снилось, что его разбили на квартиры и в каждой квартире живет семья. Но одна маленькая двухкомнатная квартирка была свободна, и я знала, что она — моя. Это была наша бывшая детская, разделенная фанерной перегородкой на две комнаты. Я входила туда, усаживалась в старое продавленное кресло, покрытое пылью — ведь в него много лет никто не садился, — и чувствовала, что я дома.
Я была там одна. Никто, ни отец, ни мать, ни брат, ни сестра не входили в дом, а тем более в эту квартирку. Я знала, что они очень далеко и квартирка полностью моя. Более того, она дожидалась именно меня, поскрипывая стенами и потрескивая отклеивающимися цветастыми обоями.
Один раз мне приснилось, что я иду по совершенно незнакомой улице, и вдруг впереди возникает мой дом. Он появился там, как появляются в сказках дворцы, построенные волшебством за мгновение. Вокруг лежали сугробы, и не было ни одной протоптанной тропинки к подъезду, ни единого следа к входной двери. Да и сама дверь была страшно потертая, обшарпанная, с облупившейся пузырями краской. Дом выглядел заброшенным и нежилым, окна были плотно заколочены, но меня тянуло к нему неимоверно. Проваливаясь в сугробы, я пробралась к двери, с трудом отодвинула ее, протиснулась в небольшую щель.
И вдруг — очередное чудо! — дом оказался полон людей, света и запахов. Пахло свежими булочками и убежавшим молоком, тянуло сытным запахом настоящего куриного бульона — золотистого, с алыми морковными кружочками, сливочными тянучками и густым, бодрящим кофейным ароматом, к которому примешивалась пряная коричная нотка. А из-за множества приоткрытых дверей на меня настороженно смотрели глаза.
Потом кто-то сказал, что нехорошо получается — дверь открыта, к подъезду ведут следы, и теперь все узнают, что в доме живут. Из одной квартирки выскочил мальчишка в цигейковой шубке и сползающем на глаза лисьем малахае, ссыпался по лестнице дробной рысью, высунулся на улицу и замахал веником. Он заметал мои следы. А затем тщательно закрыл дверь.
Проходя мимо меня, мальчишка буркнул, что нужно в следующий раз быть аккуратнее. То, что в доме живут, большая тайна. И нужно быть очень внимательной и ни в коем случае не оставлять следов. Я только молча кивнула. Мне было ужасно стыдно, и я чувствовала себя виноватой, будто вломилась в чужой дом без спроса, да еще и нагадила на любимый ковер хозяйки.
Но квартирка на месте нашей бывшей детской была свободна и дожидалась именно меня. Старый буфет, продавленное кресло, мутное зеркало с облезшей амальгамой в вычурной кованой раме, тахта с выпирающими под обивкой пружинами… все это было моим, родным и знакомым. Стол со сломанной и укрепленной двумя криво прибитыми дощечками ножкой торжественно удерживал на себе тонкую стеклянную вазочку с ромашками — и откуда ромашки посреди снежного города? — и тарелку с горячими, плывущими маслом булочками. Рядом с вазочкой стояла чашка с густым горячим шоколадом. Все это было мое и для меня. И квартирка выглядела ухоженной и уютной, несмотря на всю потертость и колченогость мебели. Но за ветхими кружевными занавесками прятались заколоченные окна — через них не пробивалось ни единого лучика света.
Странно, но то, что окна были заколочены, вселило в меня чувство уверенности и безопасности. «Тут меня никто не найдет», — говорила я себе, хотя кто бы стал вообще меня искать? Но там, во сне, я знала, что именно здесь, в этой глупой квартирке, полной старой мебели, с глупыми булочками и ромашками, со мной не может случиться ничего плохого. Что именно там — настоящая радость.
А еще я знала, что в квартирах по соседству живут мои друзья. Просто они еще не знают о том, что они — друзья, и я с ними еще не познакомилась. И я не спешила со знакомством, оставляя его на потом, как десерт. Там могли жить и те, кого я знала раньше, с кем дружила, кого любила. Но в этом удивительном доме, который притворялся нежилым, нужно было начинать все сначала и заново знакомиться со своими любимыми.
После таких снов я просыпалась в слезах. Мне хотелось немедленно ехать в Таганрог. Туда, где ждет мой дом. Но, окончательно стряхнув сон, я начинала соображать, что никто и нигде меня не ждет. Нет никакой квартирки из нашей бывшей детской, и не стоит там старое кресло из гостиной, и нет давно кухонного буфета… Ничего этого уже нет. Остались только стены дома, но это не то, что нужно.
Иногда перед сном, ощущая все старческие боли в теле, я говорю себе: «Я хочу домой!» Почему-то мне представляется, что как только я попаду домой, то старость немедленно отступит, тело вновь станет гибким, кожа — гладкой, а в душе поселится радость. И тут же соображаю, что сказала неимоверную глупость. У меня нет и не может быть дома. Только временные обиталища.
А однажды я нарисовала наш старый дом. Окна, балкончик с гнутой решеткой, густую зелень вокруг. И себя рядом — девчонкой в платье гимназистки. Глядя на рисунок, я даже чувствовала запах травы и листьев, будто только что прошел дождь и летнее солнце нагревает мокрые тротуары, а цветы начинают сказочно благоухать…
Вот только почему-то на том рисунке все окна были забраны такими учрежденческими решетками. Совершенно глупыми и грубыми. А еще, посмотрев на картинку через несколько дней, я поняла, что вся моя семья находится в доме, запертая за этими решетками. И только я стою на улице. Они — там, а я — тут… И никогда нам не быть вместе.
А ведь мы встречались. Конечно, не в Таганроге. Но когда в 1947 году в Чехословакии снимали «Весну» [22], я видела маму и брата. Почти каждый день я бывала у них. Но вот какая странность: как только прошла первая радость встречи, мне стало неловко, неуютно в их обществе. Мы были очень разными, прожили разную жизнь, долгие годы в разлуке. И я, конечно, знала, что вот они — мои близкие и родные люди, которых я должна любить, потому что они — моя семья, но… Я не чувствовала этого. Все было в голове, а в сердце — почти что ничего.
Больше всего это было похоже на встречу с друзьями детства. Когда ищешь во взрослых лицах стершиеся детские черты и поражаешься: неужели вот этот человек был твоей самой близкой подругой много лет назад? Вам же совершенно не о чем говорить! Вы рассказали друг другу основные события вашей жизни — кто, где и кем работает, замужем или нет, есть ли дети, и на этом все! А из общих воспоминаний лишь куличики из песка… И понимаешь, что детство давно ушло и говорить о душевных порывах с этим, посторонним в сущности, человеком не хочется, и мучительно ищешь повод побыстрее распрощаться.
Мама была ужасающе старая, брат — слишком взрослым, общие воспоминания у нас быстро иссякли, а рассказать тридцать лет жизни невозможно. Да и не хочется, уж слишком многое приходится объяснять. Мы жили в разных странах, в совершенно разных условиях, и то, что для меня являлось естественным — для них было непостижимым, и наоборот. В Москве во время войны мы, полуголодные, в разгромленной неотапливаемой студии делали веселые фильмы, падая от усталости и даже не имея сил снять грим после съемки. Мы получали копейки, и я вечно была в долгах. Как можно было объяснить это моей семье, если Barrandov Studio, где мы снимали «Весну», была полной различной техникой, о которой там, в Москве, мы могли только мечтать? Множество декораций, шикарные костюмерные… А мы в Москве шили костюмы чуть не из дерюги, а для съемок «Золушки» тащили из дому различные вещи, чтобы украсить интерьер. Если второразрядные актрисы носили бриллианты, и это было естественным? Как рассказать, почему мы с Ахматовой смеялись, когда она сказала: «Фаина, вы можете представить меня в бриллиантах?» Мы были слишком разными, слишком далеко развели нас прошедшие тридцать лет…