Дневники 1923-1925 - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начало школы 2-й ступени положила одна курсистка физико-математического факультета Елена Сергеевна Лютова. Тоже по необходимости кормиться в деревне она сделалась учительницей в Алексинской школе первой ступени, отлично учила и при той же школе устроила курсы для занятий с окончившими школу 1-й ступени.
Вот из этих ее учеников и учениц мы составили три группы школы второй ступени, приютивши первую, вторую, и перешли в здание Алексинского дворца.
Нас было всего трое преподавателей: математикой занималась эта болезненная, но неутомимая подвижница просвещения Елена Сергеевна, естественной историей — сестра ее Александра Сергеевна, чрезвычайно добросовестная, педантичная учительница в старом духе, с одним недостатком, что была профессионал-учитель; историю культуры преподавал студент Кириков, сын местного сапожника, историю словесности — я.
Без всяких выборов и даже каких-нибудь формальных документов заведующей школой была Елена Сергеевна, она следила за нравственной стороной в общежитиях, как-то незаметно для всех мыла, чистила, убирала классы, и вообще это она все делала, а мы тут были сбоку припека.
1924
6 Февраля. Зеленая дверь
В этот год весна света, самая первая весна, мне началась в городе. По телефону мне сказали:
— До чего хорошо!
И скоро явилась барышня с рукописью, и опять:
— До чего хорошо!
А писал я про весну света, голубую, про хороших людей и все назвал «Голубые бобры». Усадил я молодую девушку, а снять пальто и шляпу попросить не решился, очень уж в моей берлоге неуютно, коряво.
Вижу, полюбила моих «Голубых бобров», и так мне это радостно, будто это сама, мечта моя, Марья Моревна, живая пришла.
— Как вы, — говорю, — такая молоденькая, и все это близко вам, и все вы понимаете?
— Так… — говорит, — я уже много пережила, душа моя старая, как Турция.
Надо бы сказать, «как Индия», но я рад, что не Индия, то было бы, как у всех, пусть Турция… Хорошо! Мне все от нее хорошо, она мой настоящий читатель, был я один, писатель, и вот теперь: «мы» — зеленый союз. И сразу от этого она, женщина, будто старше меня, и я ее мальчик, а ей восемнадцать и мне пятьдесят!
Ей надо спешить домой, мне — сдавать рукопись в издательство.
— Ну, — говорит, — надевайте свое пальтишко, а рукопись я подержу.
Взяла рукопись, да так и понесла, видно, ей дорога стала моя рукопись, а я и забыл: не до рукописи.
Летит ее трамвай, а остановка Бог знает где! Мне показалось, она крикнула:
— Руку!
«Зачем, — подумал я, — ей, балерине на заячьих ногах, моя медвежья рука?»
И, пока я так подумал, она пронеслась мимо меня на своих длинных балетных ногах с рукописью в руке, и тут я понял, что не «руку» она крикнула.
Да, не «руку», а…
«руко-пись».
Эх, годы, годы… Но ведь еще этой зимой я перенимал гончих, и по глубокому снегу, ну-ка по рельсам! И во весь дух я пустился за балериной по трамвайным рельсам вдоль Тверского бульвара.
Она взмахнула руками, будто крыльями, схватилась за ручку, прыг! И вот я тут как тут, хочу взять ее руку, она сунула мне
руко-пись!
Проститься мне нужно было руко-пожатие, а она сунула мне руко-пись.
И умчалась на трамвае.
Свернул я рукопись в трубку, сел на лавочку на Тверском бульваре и бунчу арию из «Трубадура»{58}, и тут как бы голос другого из себя самого:
— Ты с ума сошел, кудрявый старик, посмотри на себя, мохнатый козлоногий бес, стать ли тебе по улице за балериной гоняться.
Посмеялся я и ответил:
— Ну что же, люблю я зайцев, птиц, деревья, цветы, лесную жену свою, лесных своих ребятишек, почему же не любить мне и эту милую девушку?
— Да, — отвечает тот голос, — если бы твоя жена хоть одним глазком посмотрела, как мчался ты…
— Я бы сказал, что мчался за рукописью, что тут такого?
И, вспомнив, что, правда, мы же этим кормимся, я встал и степенно отправился в издательство продавать свою рукопись.
Там, оказывается, уже знают, очень рады.
— Нельзя ли аванс?
— Конечно, но все-таки нам надо посмотреть рукопись, она с вами?
— Рукопись? вот…
А руки пустые. Хвать туда-сюда, в переднюю, к столику, нет и нет. И тот голос другой из себя самого:
— Ну и плут же ты, кудрявый старик, говоришь, что бежал за рукописью, а сам бросил ее на Тверском бульваре на лавочке.
И до чего тревожно и сладко весной света видеть глазами, как смерть и любовь сходятся, сошлись — мелькнула искорка. Иду искать рукопись, а на земле, и на небе, и на солнце — везде вспыхивают искорки. До чего хорошо! «Нет, — думаю, — и смерть придет, ничего, за смертью опять любовь, и между ними есть где-то Зеленая дверь, жить можно, не страшны и годы, только надо в уме держать Зеленую дверь».
Зубакин. Говорит прекрасно до тех пор, пока в уме держится продуманное в промежутках речи последнего оратора и момента получения слова; как только это иссякло, начинает импровизировать, и то все хорошо, почти гениально, беда начинается, когда все вдруг начинают чувствовать, что оратор не может остановиться и сам не кончит, но и то не беда, а самая беда приходит, когда сам Зубакин начинает сознавать, что остановиться он не в состоянии, и под этим страхом мелет, сам не помня что, какой-то вздор. И так гениально начатая речь обрывается звонком председателя и всеобщим конфузом.
Попал в рай, со всех концов бросились девушки. «Чего это вы ему так обрадовались?» — спросили ангелы. Девушки ответили: «Как же нам ему не радоваться, на земле он спасал нашу честь».
16 Февраля. Вошел в зеленую дверь и застал там «американского друга». Пришлось весь вечер говорить на ужасном немецком языке или, еще ужаснее, диктовать умные фразы для перевода — скучно до головной боли, и куда девалась зеленая дверь! Мать сказала: «Опыт мне ничего не дал, помните маму? Я живу тем ручейком, бежит и бежит». Я сказал на это смущенно: «Может быть, вам правда, а мне все иллюзия». Дочь укоризненно на меня посмотрела. Она была очень бледная, и я подумал: «Хорошо ли я делаю, что увлекаю девушку в литературу, ведь это ужасный путь, и ей, может быть, вовсе нельзя заниматься напряженной умственной деятельностью, что я делаю!» Но это делает ее и очень интересной, и досадно было смотреть, что «американский друг», «похожий на бифштекс», ей тоже занимался. Уходя, в передней я спросил ее с тревогой: «Что с вами?» Она ответила: «Ничего, живот болит».
На другой день она говорит мне по телефону, что ее американский друг предлагает взять мою «Кащееву цепь» для перевода на английский. Я ответил: «Подумаю». А ночью до того возненавидел американца, что решил сказать ей об этом по телефону. Звоню: «Зеленая дверь!», и там откликается тоненький голос. И оказывается, что по телефону никаких шуток нельзя говорить. Я говорю: «Относительно перевода на английский я решил обойтись…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});