Последняя Мона Лиза - Джонатан Сантлоуфер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я умолял ее согласиться поехать в больницу. Симона снова отказалась. Она тоже умоляла меня. Говорила, как она ненавидит это заведение. Уверяла, что ребенок родится через несколько дней, и она сразу же поправится. Сказала, что лекарство, которое я купил в аптеке, – это все, что ей нужно.
Ее невозможно было переубедить.
Прошел еще один день, и кашель еще больше усилился. И когда я увидел на ее носовом платке пятна крови, я не стал слушать никаких возражений. Я поднял Симону на руки. Она была слишком слаба, чтобы сопротивляться, она прижалась ко мне своим хрупким телом. Щекой я чувствовал ее горячечное дыхание. Я нес ее шесть лестничных пролетов вниз, самую дорогую ношу в своей жизни. Все это время я молился и шептал ей на ухо: держись, моя милая, с тобой все будет хорошо. Я обещаю.
Была холодная парижская ночь. Ни луны, ни звезд. На те скромные деньги, что дал Вальфьерно, я нанял такси. Непривычная для меня роскошь. Машина запрыгала по булыжникам, и я крикнул водителю, чтобы он ехал помедленней. Через несколько секунд я уже умолял его ехать быстрей! Я прижимал Симону к себе. Ее кожа горела. Сквозь уличный шум я слышал, как в груди у нее что-то клокочет. Я проклинал себя за то, что так долго медлил.
Я все время повторял ей, что мы скоро приедем, и умолял ее держаться. Я гладил ее влажные волосы. Целовал ее веки. В свете проплывшего мимо уличного фонаря я увидел, что ее кожа из красной превратилась в пепельно-серую. Я умолял водителя ехать быстрее. И крепче прижал к себе Симону. Я молился, не переставая, хотя и беспокоился, что Бог, от которого я давным-давно отошел, не услышит меня.
Симона сжала мою руку и прошептала мое имя. Она сказала, что я великий художник, и не должен забывать об этом. Сказала, чтобы я был счастлив.
Я ответил, что сейчас не время говорить о таких вещах. Что мы всего в нескольких минутах езды от больницы. Но она не хотела молчать. Говорила, что это важно, и что я должен это помнить.
Я велел ей успокоиться. Тихонько приложил палец к ее губам. Они были холодные.
Она просила меня пообещать быть счастливым, когда ее не станет.
Невыносимо было слышать, как она говорит такое. Я отвечал, что во всем этом нет необходимости. Повторял, что с ней все будет хорошо. Но она не успокаивалась. Поэтому я пообещал ей. Что буду помнить. Что буду счастлив. Умолял ее поберечь силы. Говорил ей, как сильно она нужна мне. Ее присутствие. Ее вера в меня. Говорил, что без нее я никто. Я заставил ее пообещать, что она всегда будет со мной.
И Симона пообещала. Прошептала мое имя. Сказала, что всегда будет со мной. Велела искать ее в мире теней.
Я умолял ее не говорить об этом! Говорил, что это лихорадка, что она бредит. С ней все будет в порядке. Она выздоровеет, и будет счастлива, и будет рисовать свои прекрасные картины. Я умолял ее держаться. Для меня.
Я целовал ее щеки. Целовал ее лоб, губы. Я прижимал ее к себе, а такси скакало по парижским улицам.
Симона сказала, что любит меня. И я сказал, что люблю ее.
Я сказал ей, что она – мой мир.
Я почувствовал на своих глазах и щеках слезы. Симона закрыла глаза и прижалась головой к моей шее. И я почувствовал ее слезы.
Потом она попросила меня спеть ей.
Что спеть, спросил я, зачем?
Спой, сказала она. Спой что-нибудь.
У меня голова шла кругом. Все, что пришло на ум – та глупая песенка, которую пел Пикассо. Вот ее я и запел.
«О Манон, мон жоли, мон кер те ди бонжур…»
Симона начала смеяться и тут же закашляла кровью. На ее блузке была кровь. И на одеяле. Я попытался успокоить ее.
Но она просила не останавливаться. Продолжать петь. Ей нужно было слышать мой голос. Нужно было знать, что я здесь, рядом с ней.
Она стиснула мою руку. И вот, со слезами на глазах, я снова и снова повторял эту глупую песенку, а потом пальцы Симоны ослабли, и единственная женщина, которую я в этой жизни любил, умерла у меня на руках.
29
В туалете я ополоснул лицо холодной водой. Образ Симоны, умирающей на руках у Винченцо, не выходил у меня из головы. Таких эмоций я, пожалуй, до сих пор не испытывал. Обычно печаль я старюсь поскорее превратить в злость или просто затаить ее и сделать вид, что я ничего не чувствую. На это указывала не одна моя подруга. Я ехал сюда за фактами, а не за впечатлениями, но этот дневник воздействовал на меня так, как я раньше и представить себе не мог.
Досадно, что я так и не смог выкрасть его предыдущим вечером. Рикардо и Кьяра вернулись в читальный зал как раз в тот момент, когда я убирал дневник со стола, собираясь засунуть его себе в джинсы. Мне пришлось отказаться от своего намерения. Кража из Лаврентийской библиотеки наверняка повлекла бы за собой крупный штраф и запрет на посещение библиотеки в дальнейшем, а может быть, даже арест и судебный иск. Я представил себя в какой-нибудь убогой итальянской тюрьме, бесполезные звонки в американское посольство – там поднимут историю моих юношеских подвигов и не станут вмешиваться. Мне не хотелось пойти по тому же пути, что и мои дружки из подростковой компании: двое в могиле, один в тюрьме, остальные бог весть где.
Возможно, это даже лучше, что журнал остался в библиотеке, так безопаснее: здесь больше никто не сможет до него добраться.
Я посмотрел на себя в зеркало над умывальником и еще раз плеснул холодной водой на покрасневшие веки.
Вернувшись за длинный стол к дневнику, я прочитал, как они добрались до больницы, где врач скорой помощи вскрыл живот Симоны и успел спасти ребенка. Винченцо подробно и ярко описал эту сцену на нескольких страницах. Я так углубился в чтение, что когда кто-то похлопал меня по руке, я чуть не подпрыгнул и быстро закрыл дневник.
– Извини, не хотела тебя напугать, –