Дондог - Антуан Володин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она собиралась объявить, что во время допросов намерена показать ему, где раки зимуют, а потом позаботится, чтобы его, пропущенного через ежовые рукавицы, не раз и не два уничтожили уже в лагере, пока он наконец целиком и полностью не превратится в таркаша, так что в конце концов кто-то оставит от него по недосмотру у себя под каблуком мокрое место. И она хотела также объяснить, что очень скоро намерена магически переместиться подальше от краха революции. Я отбуду, готова была она злобно прошептать перед Гюльмюзом Корсаковым, я девятнадцать дней буду добираться канатной дорогой, тридцать на баржах и поездах, а потом еще пятнадцать недель шагать, идти пешком. Я доберусь до магической гавани, где революция и лагеря окажутся куда как чище, куда честнее. И, оказавшись там, не премину добиться вашего перевода, Гюльмюз Корсаков. Добьюсь, чтобы вас перевели в место под названием Троемордвие, и вы вновь окажетесь в моей власти. Она еще не знала, как приведет в исполнение свои угрозы, но знала, что с того момента, как он окажется в Троемордвии, приложит все усилия, чтобы его сгноить, независимо от того, мертв он уже или нет, еще жив или нет, способен по своей воле двигаться и мыслить или нет, способен или нет освободиться от своих кошмаров. Все это было у нее на кончике языка.
Для первого раза ты могла бы приказать, чтобы его избили прикладом, сестренка, подсказывает Дондог. Достаточно было позвать солдата, который стоял за дверью.
Но ей было никак не заговорить.
Она могла бы, рассказывает Дондог, приказать, чтобы его избили прикладом, она могла обвинить его в контрреволюционном саботаже и попытке к бегству, могла поведать ему с саркастической интонацией или, напротив, без всякой рисовки, нейтральным голосом, все, что было у нее на кончике языка. Она знала, что сделает это. Но для первого раза ей было никак не заговорить, и она продолжала вглядываться в него без единого слова.
10
Троемордвие
Шофер был тщедушным, с озлобленным взглядом и рябыми, изрытыми оспинами щеками. Подойдя к передней двери экскурсионного автобуса, он нажал на красную кнопку, которая ее пневматически открывала. Дверь энергично запыхтела и энергично сложилась гармошкой, открывая ему проход. Он залез внутрь и с насупившимся видом вновь обосновался за рулем, всячески стремясь показать, что предоставленная отсрочка казалась ему чересчур щедрой и что ему не терпится поскорее отправиться в путь. Вслед за ним маленькими группками или парами возвращались и рассаживались по своим местам туристы. Одни пытались запихнуть в багажные сетки только что купленные на деревенской площади предметы, плетеные подносы и корзины, которые уже начинали казаться громоздкими и бесполезными, другие, те, кто ничего не купил, рассказывали, что видели, двум празднично разодетым матронам, которые не выходили во время остановки из салона. Они отказались покидать свои кресла под тем предлогом, что у них за время пути распухли ноги, тогда как их ноги на самом деле распухли еще до его начала и от прогулки они отказались просто потому, что боялись деревни, боялись из-за вздора, который несла экскурсоводша, а вдобавок боялись коренных жителей, языка которых не понимали.
От оживления на деревенской площади осталось одно воспоминание. Возле вращающейся стойки с почтовыми открытками, казалось, еще ждала продавщица, но уже ни один клиент не наводил беспорядок среди шариков из цветного стекла, медных чайников и футболок. Именно магазинчик местных промыслов претерпел наряду с кондитерской наибольший наплыв посетителей. Получив в распоряжение полчаса роздыха, туристы и не подумали разбредаться по улочкам. Они предпочли задержаться перед лавочками, поглядывая краем глаза на автобус и, главное, не слишком удаляясь от экскурсовода. Ну а та, рассказав пару якобы исторических анекдотов, заняла единственный столик на террасе перед кондитерской и все полчаса попивала там гренадин. В общем и целом подавляющее большинство туристов так и слонялось по площади. Они сфотографировали старинный Дом народа, стараясь поймать в видоискателе то же освещение и тот же ракурс, что и на продававшихся в деревне почтовых открытках. Наряду с этим успели обессмертить сваленные в кучу перед мастерской тростниковые корзины и запечатлели друг друга на фоне автобуса и рядом с экскурсоводом.
Молоденькая и хорошенькая, одетая как лагерная надзирательница в день международного дознания, она питала к нам явную неприязнь, которую благодаря предназначенным понимающему уху шутливым намекам преуспела передать и пассажирам автобуса. Ее саркастические высказывания быстро разожгли в них расистское топливо, всегда готовое воспламениться в человеческом моторе независимо от обстоятельств. Нам вменили в вину все путевые неурядицы, и атмосфера в автобусе все более и более пропитывалась насилием. Перед тем как выйти, например, нам на спину нацепили плакаты, недвусмысленно указывавшие, что мы — уйбуры.
Остановка в деревне позволила нам немного передохнуть. Мы знали, что о бегстве не приходилось и думать и скоро придется залезть обратно в автобус, но все равно испытали облегчение, ступив ногой на иссохшую почву стоянки, прямо перед Домом народа. Мы сделали вид, будто слушаем краткую и бессмысленную лекцию экскурсовода, а потом, не обращая внимания на ее предостережения, отправились самостоятельно обследовать деревню.
В начале экскурсии нас было шестеро, но довольно скоро двоих загнали в угол крестьяне. Их изрубили мачете, рассекли руки и лица и, чтобы с этим покончить, проволокли трупы по отвратительной почве, среди смешанной с навозом соломы, в пыли, по машинному маслу. На плакате, все еще висевшем на шее одного из трупов, крестьяне вывели кровью: «ТЕПЕРЬ ВСЕ ТАК». Третья жертва, Сабия Баальбекян, уже почти взрослая девушка, исчезла в общественном туалете. Ей надо было уединиться, и, чтобы ее подбодрить, мы обещали, что будем держаться поблизости, пока она не выйдет. Мы не могли пойти за ней, потому что она зашла в женский туалет. Через десять минут, так как она не подавала признаков жизни, мы набрались духу и на цыпочках пробрались на отведенную для женщин территорию. Шепотом ее позвали. Все двери были распахнуты настежь. В кабинках никого не было, а опознать что-либо среди пятен кала и крови не представлялось возможным.
Нас оставалось только трое: Шлюм, Йойша и я.
— Помните, когда мы переходили большую улицу, которая шла в гору, там было странное строение? — спросил Шлюм. — Штуковина, похожая на тибетский храм?
— Нет, — сказал я.
— Большое здание с колоннами, — сказал Шлюм. — Бегом туда, только не шумите. Петляйте, чтобы не нарваться на крестьян. Я вас там встречу, хочу пробраться улочками.
— Может, всем вместе, — заметил Йойша.
— Да, — сказал я. — Лучше, наверное, не расставаться.
Шлюм не ответил. Независимый нрав постоянно толкал его идти навстречу катастрофе самостоятельно, ни на кого не рассчитывая, в полнейшем одиночестве.
Он уже начал перемещаться, задевая спиной и плакатом стену туалета, как в фильмах, когда вот-вот начнется перестрелка. Я видел, как он подбирается к крохотному проулку, узкому проходу меж стен из сырцового кирпича. Он собирался в него нырнуть.
— Мы тебя там подождем, — сказал я.
Шлюм дружески махнул рукой и исчез из виду. Я отвел Йойшу на ту улицу, о которой говорил Шлюм, она была не такой уж широкой и шла в гору. Мы с Йойшей постарались проскочить как можно незаметнее и быстрее. При каждом шаге листы картона били нас по плечам. Мы не разговаривали. Мы были одни. Деревня казалась заброшенной. На верху склона виднелось несколько зданий, отчасти подходивших под описание Шлюма. У одного из них был высокий фасад и выдвинутая вперед крыша, поддерживаемая деревянными столбами. Мы приблизились к нему, запыхавшись от бега, задыхаясь от страха. Йойша цеплялся за меня. Это было крытое гумно, порог которого уходил внутрь запыленными подмостками на четыре или пять метров. Мы были малы, и, чтобы увидеть, что находится внутри гумна, нам нужно было на этот настил забраться.
Поначалу мы пребывали в нерешительности. Ниже нас, в деревне, разгуливали крестьяне. Я старался исключить их из своего поля зрения. Шлюма все не было. Мы ступили на доски. Дерево трещало, скрипело. Боясь, что этот шум может разъярить очередных сельчан, мы поспешно вскарабкались на порог, на который вела грубая лестница из столь же скрипучих досок.
И тут же Йойша приглушенно вскрикнул, но ничего не сказал. Открывшееся перед нами зрелище не было ни мрачным, ни тревожным. Оно противоречило всему, что мы видели до тех пор во время нашей экскурсии. Мы ожидали обнаружить просторное помещение, загроможденное охапками соломы, или ангар, приютивший ощетинившиеся устрашающими лезвиями и остриями сельскохозяйственные машины, а вместо этого внезапно очутились на рубеже какого-то безмятежного мира, словно проникли в великолепную картину. Задняя часть того, что следует по-прежнему называть гумном, того, что по-прежнему следует так называть, чтобы тебя могли понять, была не закрыта и выходила прямиком на горный ландшафт, из которого исходило почти осязаемое ощущение свободы. Земля в гумне шла под уклон, метров двадцать плавно понижалась вплоть до того места, где кончалась словно бы целиком убранная стена, далее за этой прикрываемой крышей почвой следовала просторная внешняя площадка, устланная ярко-зеленым мохом, нежным, теплым. Потом все прерывалось. Угадывалась пустота, оценить глубину которой не представлялось возможным. Перепад высот в один метр или бездна. На стыке, на границе между гумном и площадкой высилась жестяная клеть, предмет, когда-то бывший, возможно, гондолой дирижабля, а потом переделанный, дабы послужить кабинкой подвесной дороги. В действительности поблизости не было видно никаких механизмов, никаких тросов, никаких огромных блоков, совсем ничего в этом духе, но от мысли о канатной дороге было не избавиться: в один прекрасный день этот нелетающий предмет медленно взлетит с человеческим или недочеловеческим грузом, например с нами, чтобы пересечь бездны и увезти нас в надежное место, к горам.