Собрание сочинений в 5 томах. Том 3 - Семен Бабаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Алексей Фомич, я пришел за вами, — сказал он. — Нас ждет какой-то человек. Я говорил ему, что вас нету дома. Уселся на веранде и заявил, что просидит хоть до ночи, а вас дождется.
Выйдя за ворота, Холмов спросил:
— Виктор, это ты сказал Верочке, что я играю на баяне?
— Пришлось сказать… Я спросил у нее, не знает ли она, где бы достать баян. Вижу, скучновато вам, вот и хотел. Пристала: кому да кому? Ну и сказал. А она, выходит, быстрее меня раздобыла баян! А что? Не надо было говорить?
— Ни к чему. А кто тот человек, что меня ждет?
— Не говорит. Какой-то поэт, но фамилию не назвал. Что-то в лицо будто и знакомый, а кто — не знаю.
— Что ему нужно?
— Принес стихи. Собственного сочинения.
— Мне? Зачем?
— Не могу знать.
Глава 17
Человек, поджидавший Холмова, был известный на Прикубанье поэт-песенник Николай Природный. Фамилия у него — Мандрыкин, а Природный — псевдоним, как бы говоривший, что поэт — дитя полей и лесов, что лейтмотив его стихов — воспевание природы.
Еще лет тридцать назад Николай Мандрыкин, тогда молодой чубатый тракторист, написал стихотворение о кубанских казаках. Оно начиналось словами: «Выходили молодые казаченьки в степь привольную» и имело рефрен: «Наш комсомол — смотри вперед!» Стихотворение было напечатано в «Прикубанской правде», и его строки как-то сами собой удачно легли на мелодию популярной кубанской песни.
Новая песня пошла гулять сперва по Прикубанъю, а потом и по всей стране. Ее исполняли по радио, ее пели народные и самодеятельные хоры. Николай Мандрыкин, ставший Николаем Природным, оставил в свежей борозде трактор и переехал на жительство в Южный. Вышла книжечка его стихов, и открывала ее знаменитая песня о молодых казаченьках. Обком комсомола, желая обессмертить имя поэта, произвел Николая Природного в почетные комсомольцы. К лацкану его нового модного пиджака был приколот блестевший эмалью комсомольский значок. Неожиданно к казачьему парню пришла слава, а вместе с нею и деньги, и еще не крепко стоящий на ногах поэт как-то быстро, без особых усилий научился пить коньяк и стал весельчаком и забулдыгой.
Прошумели годы. Песню с рефреном «Наш комсомол — смотри вперед!» постепенно забыли. Сам же поэт-песенник состарился, осунулся. Лицо сделалось рыхлым, живот — одутловатым. В копне вьющихся когда-то волос широкой бороздой пролегла плешь. Появились материальные затруднения. Песня о молодых казаченьках не давала уже ни гроша, новые стихи, которые писал Николай Природный, никто не хотел печатать. Хроническое безденежье, отсутствие внимания к его персоне удручающе действовали на самочувствие поэта. Он сделался мрачным, нелюдимым, стал сочинять желчные эпиграммы на своих собратьев по перу. Небритый, с опухшими веками, все еще со значком на лацкане поношенного пиджака, он приходил в Прикубанское издательство, в редакции газет, просил аванс, упрашивал напечатать стихи.
Добивался приема у Холмова, хотел пожаловаться. Ему говорили в бюро пропусков, что Алексей Фомич занят то уборкой зерновых, то силосованием кормов. Как-то принял инструктор отдела пропаганды. Со скучным лицом, нехотя, по обязанности выслушал горькие слова бывшего комсомольского поэта и сказал:
— И рад бы помочь, но сие, как говорится, от меня не зависит.
Теперь Холмов жил в Береговом, силосом уже не занимался, пройти к нему можно было без пропуска, и Николай Природный решил побывать у него. Как говорится, лучше поздно, чем никогда. В Береговой он приехал вчера, и не с пустыми руками. В папке, которую держал на коленях, лежала новая поэма «Казачья дума». Он был уверен, что достаточно Холмову отсюда, из Берегового, позвонить в Прикубанское издательство, как поэма будет принята к печати.
— Николай Природный! — сказал он, здороваясь с Холмовым. — Алексей Фомич, вы меня знаете?
— А кто на Прикубанье не знает Николая Природного?
— Лестно слышать! Благодарю вас, Алексей Фомич.
— Вот только отчества не знаю.
— Максимович.
— Садитесь, Николай Максимович. — В голосе Холмова появилась та же вежливая нотка, какая, бывало, звучала всегда, когда он принимал посетителей. — Какими судьбами оказались в Береговом?
— К вам приехал. Специально! Остановился в гостинице «Берег». Не правда ли, поэтическое название? — Природный сел, не зная, держать ли папку в руках или положить ее на стол. — Вы живете уединенно, в тиши, под теплым, так сказать, небом юга. Простите меня великодушно за самовольное вторжение.
— Чем могу быть полезным?
— Всем, Алексей Фомич! — радостно отозвался поэт. — И тем, что вижу вас, что говорю с вами.
— Ну к чему же это? Совершенно ни к чему.
— Волнуюсь, извините. И говорю не то… Вы, наверное, заметили, я упомянул о поэтическом названии здешней гостиницы. Вот и у меня дело к вам тоже поэтическое. — Слова эти понравились Природному, и улыбка тронула его бледное лицо — В литературу, как вы знаете, я пришел от земли. Выражаясь образно, своими поэтическими корнями ухожу в ту борозду, которую когда-то сам проложил по колхозной целине. Но цель моего прихода не в этом. Не знаю, с чего бы начать…
— Начните с конца, — посоветовал Холмов. — Быстрее и яснее.
— С конца? А что? Пожалуй, верно. — Природный оправил полы своего поношенного пиджака, желая, чтобы Холмов заметил на лацкане уже постаревший, с тусклой эмалью, комсомольский значок. — С конца? Быстрее и яснее? Но вот беда, Алексей Фомич, моим унижениям, всяким травлям меня конца-то еще не видно… А если начать с просьбы? Я написал поэму «Казачья дума». Лирический герой проходит, как говорится, через годы и через расстоянья. Коллективизация, первая пятилетка, война, наши дни. Алексей Фомич, прочтите «Казачью думу» и оцените. Только вам доверяю, только ваш приму приговор!
— Почему же — только мой?
— Ваш опыт большого руководителя!
— Руководитель-то я уже бывший.
— Ваш авторитет, ваше имя!
— В вопросах поэзии авторитет мой невелик, — с грустью в голосе сказал Холмов. — Я не поэт и судить о работе поэта, а тем более, как вы сказали, выносить приговор вряд ли имею право.
— Вы, Холмов, и не можете? — искренне удивился Природный. — Ваше мнение, ваша оценка — высшая для меня награда!
— Напрасно… Николай Максимович, вам, наверное, приходилось бывать на футбольных играх. И вы, надо полагать, видели, какие на трибунах стадиона разгораются страсти. Какой-либо «сердечник», страдающий одышкой, что есть силы кричит молодому, полному сил спортсмену: «Мазила! Да разве так бьют по воротам?!» Умеет ли он сам бить по воротам? Знает ли вообще, как это делается? Сомневаюсь. Но говорит так убежденно и так смело, что, кажется, пусти его на поле стадиона, и он покажет изумленным мастерам спорта, как именно нужно бить. Но это спорт, где мнения и суждения болельщиков чаще всего определяются эмоциями, а не здравым смыслом. Мне не хочется, подобно футбольному болельщику, оценивать вашу работу и поучать вас, как надо писать стихи. К тому же вы хотите услышать мнение не просто читателя.
— Понимаю, скромность украшает. — Природный вынул из папки поэму. — Вот она, моя «Казачья дума»! Я сам прочту. Вы наберитесь терпения и послушайте.
Природный читал стоя, глухим, утомительным голосом. С тоской в глазах Холмов смотрел на немолодого мужчину со значком на лацкане пиджака и старался вникнуть в смысл поэтических строк. В голову же почему-то лезли мысли о том, как же, наверно, трудно сочинять стихи, потому что нужно было так рубить строки, чтобы по размеру они были одинаковые и слова на конце созвучны. Мысленно говорил себе и поэту, что заблуждаются те, кто полагает, что всякому, кто становится руководителем, уже дается право поучать и утверждать: эти роман или повесть бездарные, а эти талантливые.
«Своими корнями ухожу в борозду, — с горечью думал Холмов, слушая Природного. — Поэт. А почему на него жалко смотреть? И кто повинен в том, что из пахаря получился этот неудачник, живущий в материальной нужде? Кто первый сказал, чтобы он бросил трактор и занялся поэзией? Кто уверил тракториста Мандрыкина, что у него талант не механизатора, а литератора? Ведь жизнь его могла бы сложиться совсем не так, как сложилась. Он приехал ко мне за помощью, я — последняя надежда. Но как ему помочь? Что я могу изменить в его судьбе? Видно, в том, что этот уже немолодой мужчина носит комсомольский значок и выглядит таким униженным и жалким, есть и моя вина. Но в чем? Да хотя бы в том, что жизнь Мандрыкина прошла мимо моего внимания. Я не пригласил его к себе и вовремя не поговорил с ним, не сказал о том, что одной удачной песни мало для того, чтобы стать поэтом. И другие, близкие ему люди этого не сказали. Бывает у нас, когда новатора или поэта всем миром поднимаем высоко над своими головами, подержим на своих крепких руках, а потом вдруг все разом разойдемся, не подумав о том, что человек упадет и разобьется. Вот и Природный упал. И страдает-то не столько от ушиба, сколько от душевного надлома. Читает старательно, с выражением, а поэма-то никудышная, и герой ее — человек не то что пустой, а душевно опустошенный».