Дьявольские трели, или Испытание Страдивари - Леонид Бершидский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Денис Леонидович, а вы никогда не сомневались в правдивости вашей семейной истории про скрипку? Все-таки речь идет об очень давних событиях.
— Не сомневался ни минуты и сейчас не сомневаюсь. И вам не советую. Наташенька, принеси, пожалуйста, черную шкатулку.
Отложив фотографии, Иванова поднимается на второй этаж и вскоре возвращается с ларчиком. Старик не без торжественности извлекает из него сложенный вчетверо пожелтевший лист плотной бумаги.
— Вот, смотрите. «Предоставлена в пожизненное пользование Иванову Григорию за отличные успехи. Профессор Санкт-Петербургской консерватории К.Ю. Давыдов». Видите, в описании указано, что на этикете буквы A.S. и год — 1709. Но не сказано, что скрипка работы Страдивари. Ведь копий уже тогда делалось множество. Да и кто бы отдал в пользование бедному студенту — предок мой был небогат, потому ему и помогали — такой дорогой инструмент? Ведь и тогда старинные скрипки из Кремоны представляли большую ценность. Кстати, Карл Юльевич Давыдов сам играл на знаменитой виолончели работы Страдивари. А он в 70-е годы стал директором консерватории и личным солистом государя императора!
— Вы позволите мне сфотографировать документ? — спрашивает Иван. Старик степенно кивает, и Штарк делает два снимка на камеру айпэда.
— Денис Леонидович, а ведь год на этой бумаге совпадает с годом предполагаемой кражи, — замечает он.
— Ну и что вы хотите сказать, — что Карл Давыдов украл эту скрипку? Это же смешно. А за подлинность его автографа я ручаюсь. Я специалист по истории русской музыки, всю жизнь занимался как раз эпохой ее расцвета — второй половиной девятнадцатого века. А наша семейная история — это лишь малозначительный эпизод с участием одного из титанов того времени. За Давыдовым царь как-то раз отправил в Финляндию свой личный поезд, когда срочно понадобилось пустить пыль в глаза какому-то венценосному гостю, а императорский солист как раз уехал на финскую дачу.
— Но ведь и в такое совпадение трудно поверить: в 1869 году в Петербурге крадут скрипку Страдивари — и в том же году такой же инструмент получает в пользование студент консерватории?
— Я, молодой человек, верю неопровержимым фактам. То, что изложено в нашей бумаге, — факт. А никаких документов, которые бы свидетельствовали о краже, я не видел. А вы видели?
— Я прочел о ней в двух источниках того времени. Английских.
— Я бы не отказался тоже с ними ознакомиться. Но это дела не изменит: к моему прадеду инструмент попал от человека с незапятнанной репутацией. Раз уж вы так любите старинные источники, почитайте о Давыдове, и вы меня поймете.
Последние несколько минут Штарк почти физически чувствует на себе взгляд Натальи Федоровны: она явно хочет привлечь его внимание, не вклиниваясь в разговор. При первой возможности он поворачивается к ней.
— Мне кажется, я узнала. — Она указывает на одного из мужчин за дальним столиком на фото из «Реставрации». — Денис, взгляни, ведь это он приходил на прошлой неделе?
Иванов-старший достает из кармана очки в толстой роговой оправе, нацепляет на нос, вглядывается в нечеткое изображение.
— Я не уверен, тебе лучше знать, ты же у нас видишь за двоих, — говорит он, возвращая распечатку жене. — Но, кажется, похож. Один из этих ходоков.
— Он начал задавать вопросы про Бобочку. Где его искать, куда он мог уехать. Денис его выгнал. Он всех выгоняет, кто приходит с этими вопросами.
— Наталья Федоровна, а он назвался?
— Да, но я не помню имя. Разговор получился совсем короткий. Но он был иностранец, говорил по-русски с акцентом.
Штарк в который раз убеждается, что правильно отверг «профессиональную» тактику следователей — выдавать как можно меньше информации и побольше спрашивать. Делись, и к тебе потянутся люди, думает он; вот и зацепка!
Адриан Уорд
Санкт-Петербург, 1869
Разомкнув глаза наутро после кошмара на вечере у Давыдовых, Уорд почувствовал, что не сможет подняться с постели. И даже не от стыда, а потому что весь горит. Такого сильного жара не бывало у него с детства. И как тогда болезнь иногда радовала его — потому что матушка в такие дни была особенно заботлива, готова сидеть у изголовья и читать ему вслух Теннисона, — так он рад и сейчас: в его нынешнем положении хорош любой предлог, чтобы не выходить из дому, не плестись на постылую службу, ничего не объяснять тем, кто видел его вчера. Пусть не будет матушкиного голоса, декламирующего размеренные строфы, — хорошо и просто так лежать, ни о чем не думая. Подольше бы! Впрочем, такой замечательный жар вряд ли отпустит его быстро, так что он сможет не пойти и на прием к послу, который ждет от него… чего? Неважно, потому что ничего граф Вейн не дождется от больного, а возможно, даже умирающего атташе Уорда.
Вместо того чтобы кликнуть лакея Василия и послать его за врачом, Уорд повернулся на правый бок и предался мечтам о том, как он умрет и на его похоронах будет лить пьяные слезы Мусорянин; граф Вейн, скрипя зубами, произнесет официальную речь о том, каким Адриан был многообещающим дипломатом, а Давыдов, поняв истинную причину вчерашнего конфуза, скажет о нем как о способном скрипаче. Может быть, даже Чайковский — в полузабытьи Уорд позволял себе думать о нем как о Петруше — прослезится, когда будут опускать гроб в землю; ведь плакал же он, услышав однажды игру бедного Адриана. Тут уж и у самого Уорда на глаза навернулись слезы. Зарывшись лицом в подушку, он то ли страдал, то ли блаженствовал, пока лакей не просунул голову в комнату узнать, не нужно ли барину чего. Но к тому времени Уорд уже бредил и не мог отдать лакею никаких приказаний. Он шел по пышному саду, где на ветках трещали крыльями и перекликались экзотические птицы. Было жарко, каждый птичий крик отдавался в ушах резкой болью.
Приведенный к постели Уорда доктор Джонс обнаружил у него лихорадку в левом углу рта.
— Откуда это у вас? — спросил он пациента.
— Попугай, — отвечал дипломат слабым голосом. — Красноперый, большой, на ветке. Я не думал, что они водятся здесь.
— Вас клюнул попугай? — уточнил доктор, которого давно уже ничто в жизни не удивляло — иначе как бы он смог прожить в России последние двадцать лет?
— Очень острый… клюв, — продолжал бредить Адриан, глядя на врача широко открытыми глазами. Тот кивнул, записал в блокноте.
Адриан не ел и почти не открывал глаза. Через два дня доктор Джонс не смог добиться от него ни слова и сказал Василию, что неплохо бы вызвать к больному священника из англиканской церкви Иисуса Христа, что размещалась неподалеку, все на той же Английской набережной.
— Это первый случай на моей памяти, когда человек на пороге смерти от укуса попугая, — заметил доктор, одеваясь. — Впрочем, почем я знаю, — может быть, в Африке такое бывает каждый день. В любом случае надо известить его родных. Он ведь служит в посольстве? Я сообщу им.
Но викарий, явившись к Уорду на следующий день, застал атташе пусть и слабым, но в сознании. Адриан даже сидел в постели и смог тихим, но решительным голосом объяснить священнику, что намерен еще пожить на этом свете и пока не нуждается в его услугах. Когда преподобный Мэтью Стоктон удалился, Уорд потребовал есть и выпил чашку бульона. Лакею показалось, что англичанин идет на поправку и искать новое место службы пока рано.
В тот же день Уорда навестил Карл Давыдов, и некоторые давешние мечты больного сбылись безо всяких похорон.
— Простите, что не наведался к вам раньше, — не сразу выяснил, где вы живете, хотя, конечно, подозревал, что где-то неподалеку от посольства, — заговорил виолончелист. — Теперь-то мне понятно, что с вами случилось в прошлый четверг! Да не вставайте же, вот еще какие церемонии! А я, грешный, решил было, что вы вовсе не умеете играть, вообразите… Говорю Сашеньке: что такое случилось с Чайковским, что он вздумал хвалить игру этого англичанина? Верно, он был пьян, коли ему понравилось! Но мне с тех пор еще о вас говорили хорошее. А вон оно что, вы слегли, — а мы-то и не поняли!
Уорд сидел, откинувшись на подушки, и по щекам его снова катились слезы. Упоминание о хвалившем его Чайковском едва не добило Адриана — тут же пришли ему на ум и холодное, разрывающее душу письмо из Москвы, и кошмарный разговор у посла.
— Да что же это такое! Простите ради Христа, что я вас расстроил, — огорчился Давыдов. — Вы помните ли, что скрипку свою у нас оставили? Хорошо, что у нас, а то в другом-то месте могли бы и лишиться вашего прекрасного инструмента. Ведь это у вас подлинный «страдивари», не копия.
Это было утверждение, а не вопрос. Но Уорд кивнул, утирая слезы.
— Тем более понимаю, почему вы не смогли сыграть у нас, — продолжал ректор консерватории сочувственно. — Прекапризные эти инструменты. Вот моя виолончель, — бас, если уж быть точным, ведь во времена Страдивари виолончели в нынешней форме и не было, их потом переделывали, уменьшали, — скрипки-то не претерпели подобного, это вам, скрипачам, больше повезло. Так вот, я иной раз уж так мучаюсь с моей красавицей, — и так, и этак — не звучит! Уж я готов со стыда сгореть, а она ни в какую. Своенравная. И ваша, значит, такова. Да зато, когда она в настроении, уж так звучит, что нипочем на другую бы ее не променял, а, господин Уорд?