Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях - Михаил Юдсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я тыкался носом в ее загорелую бархатную спинку с нежными розовыми прыщиками, на которой была вытатуирована церква с тремя куполами и синела наколка: «У Палм-Ки Он получил, что Ему причиталось».
…оголодав и вожделея, Серый приплывет, по-темному алея, и ухватит за бачок (малограмотные темные Алеи!), и всучит, чудище, цветочек — милая, милая Шапочка, именно она (пусть сварливо возникают из пены) и есть влекомая коньками Венера (целую ботик!), как ее писал Боттичелли, в морях натрудивший сие полотно, — Марена, зимняя богиня, боярышня Морозова взятого городка, ночная дочь иных овиров, ледяная Снежная Королева, и я, мальчик слева, успел прицепиться к ее саням, запряженным грифонами… Результ… самые утешит…
— Побыстрее бы, оформить бы, — страстно шептал я, слабо пошевеливая фал, стараясь замедлить, продлить сладостный процесс заверте. — Может, можно?
Шапочка, застонав, выпрямилась и, не поворачиваясь, впилась ногтями мне в рогожу штанов (на ногу я ей, что ли, невзначай наступил?), крепче прижимая к себе. В стонах этих явственно слышалось: «Не горюй, евреюшка, не печалуйся, ступай себе с Богом, утро вечера мудренее, я тут приму меры, завтра явитесь, зайдете без очереди, все будет готово, отпущу тебя на волю…»
— Коробчонка сластей и румян с меня, — пообещал я.
— Лучше — киш мир ин тухес! — застенчиво попросила она.
Что тут оставалось делать? Конечно же, с удовольствием чмокнул на прощанье!
Доплелся к себе. Взбежал. Уф-ф… Устал я нынче, намаялся, нагорбатился. И был вечер, и было утро, день один заключен был порцией холодной верблюжатины с тушеной колючкой.
22 апреля, вторникНо для всякого правоверного нынче, конечно, субботник. Шаббатник, уточнил бы Бланк («…а ваш дед, сэр, старый Исаак Бланк…»). Так что — за работу, товарищи! — как любил приговаривать Бланк-внук, в соответствии с жуткими мифами пожирая баранов в пещере — в Шуше, у подножья Алтая.
Проснулся я оттого, что по лестнице в подъезде ходили славить, при этом носили ритуальное бревно, — двое держатся за талит, а третий размеренно ударяет комлем в двери.
Хорошее утро. Эволюционное вполне. Станем прямостоящи! Встал и иду. Сошел в Овир. Обшарпанные стены со следами соскобленных инструкций, полустертые надписи, позднейшие напластования. На дерматине двери уже вырезано «Отпусти народ!», и вата торчит из обивки. Хотел я было, как наставляла Шапочка, зайти без очереди, готовый уже к крикам в спину «Самый умный что ль? Самый избранный?», но сразу понял, что без очереди не получится, потому что никакой очереди сегодня и нет (ну, настроение с утра не то!), все сгрудились ватагой. Хмурые опухшие морды, нетерпеливо бурчат, клокочут. Того и гляди начнут заместо ушанок напяливать, расправив ленточки, бескозырки и закричат: «Гой да, робята, ломай ворота!»
Но тут наконец дверь приоткрылась и в щель пропищали:
— Мужчины, заходите!
Разудало ввалились, отчебучивая каблуками «яблочко».
Несколько тружениц в погонах торопливо дорезали и раскладывали по тарелкам зимний салат. Остальные батальонки поливали блины маслом, украшали тешку кружочками лимона. Накрытые столы представляли собой символ плодородия.
Окна в подвале распахнуты — чтоб, значит, по обычаю, из распаренного Овира — и сразу в снег!
Когда все расселись, в красном углу из-под икон встала старая добрая ведьма-ротмистр, оправила плащ-палатку, откашлялась и произнесла:
— Вот, отщепенцы, и наступил этот волнующий день! Вот Бог, а вон там видите, маргиналы, — порог… Мы желаем вашему выпуску всего самого, самого, самого! Перед вами теперь, бегуны, открывается большой мир! Не забывайте и нас, мякина на ветру, мы всегда тут, на страже… Наш виноградник у нас при себе!
Торжественно выкликались фамилии — смущенно чеша за ухом, подходили, получали паспорта. Перед бабкой лежал кремовый каравай, и она оделяла подходивших отрезанным ломтем. Я вдобавок получил и грамоту «За примерное поведение пьяного педагога, выходящего из кружала» — вероятностная задачка для матросни мятущейся, хожденье по доске Судьбы.
Паспорт пах кислым (щами?). На обложке выткана птица двухголовая какая-то… Халзан? Сип белоголовый?
Народ, закусывая, довольно переговаривался:
— Раньше справку об освобождении выдадут в зубы — и пошел!.. А теперь и паспорт оставляют, теперь ты гражданин!
— Все равно, подержать над огнем не мешает, мало ли чего, помню, мне в дипломе симпатическими чернилами приписали: «Истребить не медля». Ну и являюсь я, значит, по распределению…
— А пугали нещадно, мол «Врата Овира суровы и безгласны». А тут!.. «Овир добр», сказал бы Иешуа.
— Врата, врата… Чешуя все это. За ними-то сидит все то же русское бабье с генетическим стремлением приголубить…
— А уж душевнее русой синеглазой!..
— В Овире эта прелесть мне и говорит…
Потом откуда-то с потолка грянуло «Прощание славянки». Нестройными рядками мы стали покидать помещение. Кричали нам вослед:
— Ну, не подкачайте там! Не посрамите! Оденьтесь потеплее, поприличнее! Шарфик обязательно!
Красная Шапочка бежала вдоль этапа, хватала меня за руку и спрашивала:
— Но ты вернешься? Обещай мне! Из тюрьм выходят иногда…
Раскрасневшаяся бабка заплетающимся помелом несла:
— Русская земля крепка березой! Коленкой под зад — и за границу!
Уходя из Овира, хлопнул я раскрепощенно дверью и вытащил из обивки кусочек ваты — на память.
Паспорт обретенный упрятал под тулуп, ближе к херцу. Теперь надлежало колонной по одному марширен нах Консулят, дабы получайт добрую немецкую визу. Забежал на минутку домой, ихние бумаги с посулами сложил в ранец, туда же — хлебца на дорогу, ребристые тяжеленькие «кедровки» бережно рассовал по карманам, «машку-шешнашку» свою повесил через плечо дулом вниз, пошел. Спускаясь по лестнице, глянул окрест — и не обрадовался. Грязно-то как, вонюче, неопрятно. Глаза открылись! Ошметки, огрызки, окурки, очистки, лушпайки. Следы кострищ на подоконниках. Запахи дикой конопли и помоев. Как жил среди этого?.. Рептилии в мусоропроводе — утят таскают, в соседнем подъезде буйвола уволокли (сказывают).
С трудом выбрался на улицу, дверь с натугой еле открыл — придавил ее снаружи пьяный сторож с бердышом, замерзший на самом пороге в позе эмбриона.
Валил хлопьями густой липкий снег, задувал резкий ветер. Лицо кололо, как иголками, платье сделалось мокрым. Кстати, в Москве, как ни крутись, а все время — лепит в очки да метет в морду. Выталкивает инородное тело!
Путь до Консулята был не близок и труден. Вокруг лежала занесенная снегами Москва («Ледяная пустыня, а по ней ходит лихой человек…» Гляциолог!), поделенная Божьими группировками на приходы-околотки, во главе коих стояли Надзиратели, обычно набожные и безжалостные. У нас, беляевских, — естественно, Беляш, где-то Свиблый, Черт, Ясик, Кунц… Оружия басурманского из-под снега столько накопали!.. Чуть подтает, идешь, глядишь — торчит. Тайваньские пластиковые автоматы, формозские разноцветные карабины, сянганские винчестеры, гонконгские лучеметы, шанхайские бластеры… Ох, времена наши — времена самозащиты! Последняя по времени заповедь гласила: «И вот, значит, как его, если кто ударит тебя по левой щеке — не убий, но ваще щека за щеку».
Многое зависело от того, какими дворами пробираться. Местных-то я всех знал, росли вместе, у Беляша младший брат в нашей школе кантовался. С кем-то я на плавание ходил, барахтались в открытом бассейне, держась за битый лед (у известного Гундосого хронический насморк как раз оттуда). Про других слышал разное. Здоровые обалдуи с Большой Кандидовской были не слишком опасны — у них хоть существовала своеобразная галаха (наваливаться не более, чем трое на одного, по очкам и почкам сапогами не потчевать). А вот на улице Аптекаренка Ягоды — та-акие гады, иезуиты!
Общественным же транспортом я как-то не пользовался.
Только, знаете, захватишь место, усядешься, прикорнешь мирно в уголке, подпрыгивая на сиденье на ухабах, как раздается над тобой ветеранское звяканье медалей и хриплое старческое сипенье: «Встать, ублюдок! Меня четыре раза сбивали, я дотягивал до своих!» И получаешь клюкой, клюкой по загривку. Каково!.. А ведь для нас, беляевских, особенно из первых домов от метро, честь — это все! Уж лучше потихоньку, своим ходом.
Я обогнул дворовую церквушку Николы-островитянина, протиснулся в щель, образованную выломанным сгоряча православными колом, и выбрался на улицу.
По обеим сторонам Миклухо-Маклаянной тянулись почерневшие от времени и снега сборно-щитовые многоэтажки. Я бормотнул обычное: «Дома надменных разорит Господь». Да-а, как же, им хоть кол на голове теши!..
На балконах блестели спертой где-то пленкой теплицы с вызревающими клубнями, курились с плоских крыш дымки кострищ — песцы там ходили на выпасе. Взревывая, с разбойным свистом, проносились явно краденые ярко-красные снегоходы с мешками поживы, поднимая снежные буруны. Проскрежетал угнанный откуда-то гусеничный тягач, тащивший на тросе связку свежесвистнутых пустых металлических бочек, они жизнеутверждающе громыхали.