Настигнут радостью. Исследуя горе - Клайв Стейплз Льюис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И во всю жизнь (тут есть чему дивиться)
Он бранью уст своих не осквернял[67].
Ему было нелегко вести наш смешанный класс – часть составляли новички вроде меня, получившие стипендию и сразу попавшие в старший класс, а другую часть составляли ветераны, к концу школы добравшиеся и до этого курса. Только вежливость Выбражалы объединяла нас. Он неизменно обращался к нам «джентльмены» – и не подозревал, что мы можем вести себя не по-джентльменски. На его уроке «элита» не смела вспоминать о своих привилегиях. В жаркий день, когда он разрешал нам снять пиджаки, он сам просил у нас разрешения снять мантию. Однажды, когда он был недоволен моей работой, он послал меня к директору, чтобы тот сделал мне выговор. Директор не понял, в чем дело, и решил, что Выбражала недоволен моим поведением. Когда Выбражала узнал об этом, он отвел меня в сторону и сказал: «Произошло недоразумение, я ничего подобного не говорил. Если вы к следующей неделе не выучите задание по греческой грамматике, вас накажут, но, разумеется, это не имеет ни малейшего отношения ни к вашим, ни к моим манерам». Сама мысль, что обращение двух джентльменов друг с другом может измениться благодаря порке, была ему просто смешна; скорей уж тут подошла бы дуэль. Его обращение с нами было удивительно точным: ни заигрывания, ни враждебности, ни жалких потуг на юмор – только взаимное уважение и соблюдение приличий. «Нельзя жить без Муз», – повторял он, зная, как и Спенсер, что имя одной из них – Любезность.
Если бы даже Выбражала ничему не учил нас, само пребывание в его классе облагораживало. Среди низких амбиций и ложного блеска школьной жизни он один напоминал о мире светлом и человечном, свободном и свежем. Однако и учил он действительно хорошо. Он не только околдовывал, он умел анализировать. В его устах ясным как день становились и устаревшее слово, и запутанный оборот. Выбражала внушил нам, что от филолога требуется аккуратность не ради педантизма и не ради дисциплины, а ради точности и вежливости, отсутствие которых – признак дурного воспитания. Я стал понимать, что тот, кто не видит в поэме точек, может не заметить и ее средоточия.
В те годы студенты классического отделения должны были заниматься исключительно классическими дисциплинами. По-моему, это правильно, и сегодня, если мы хотим улучшить образование, надо уменьшить число предметов. Не так уж много может человек хорошенько понять, прежде чем ему сравняется двадцать, а мы заставляем мальчика делать сразу десяток дел и делать их кое-как, на всю жизнь лишая его стандарта, высшей точки отсчета. Выбражала учил нас греческому и латыни, но через посредство этих предметов он учил нас и всему остальному. Из того, что мы прочли под его руководством, мне больше всего понравились оды Горация, четвертая песнь «Энеиды» и «Вакханки». Мне всегда нравились классические штудии, но до встречи с ним они нравились мне просто как ремесло, которое мне хорошо давалось. Только теперь я услышал поэзию. Дионис Еврипида соединился в моем сознании со всем строем «Горшка золота» Стивенза – эту книгу я только что с наслаждением прочитал. Все это очень отличалось от моего «Севера». Пан и Дионис не были ледяными, пронзительными, неотразимыми, как Один и Фрей. Новое качество вошло в мое воображение – Средиземноморье, вулканическая почва, оргиастический бой барабанов. «Оргиастический» не значит «эротический». Эротика не трогала меня, наверное, потому, что очень уж я ненавидел все условности и установления нашей школы.
Другим подарком была школьная библиотека, не библиотека – святилище. Раб, коснувшийся английской земли, обретает свободу; мальчика, вошедшего в библиотеку, пока он там, «натаскивать» нельзя. Правда, туда не так легко было попасть. Зимой, если в этот день ты не участвуешь в соревнованиях, все равно надо выйти на пробежку, летом укрыться там до наступления вечера еще сложнее: либо надо идти в свой спортивный клуб, либо Колледж участвует в каком-то матче, или твой Дом играет сегодня с другим и тебя потащат смотреть игру. Наконец, велика вероятность, что по дороге в библиотеку тебя перехватят и зададут службу до темноты. Но если удалось обойти все преграды, тогда – тишина и книги, покой и далекий перестук мячей («И дальним барабанам не внемли»[68]), летом – жужжание пчел и покой, свобода. Там я нашел «Corpus Poeticum Boreale»[69] и пытался, как мог, разобрать подлинник с помощью подстрочного перевода. Там я нашел Мильтона, Йейтса и томик кельтской мифологии, которая заняла в моей душе место рядом со скандинавской (или чуть пониже). Это пошло мне на пользу – я принял сразу две, нет, три мифологии (ведь в то же время я начинал любить и греческую). Я вполне ощущал их духовное различие, и это помогало обрести равновесие, кафоличность. Как хорошо я различал каменную суровость Асгарда, зеленый, сочный, влюбленный, ускользающий мир Круахана, Красной Ветви и Тир-на-Нога[70] и более прочную, солнечную красу Олимпа. На каникулах я писал эпическую поэму о Кухулине и тут же другую, о Финне, соответственно английским гекзаметром и семисложным ямбом. Хорошо, что я сдался и бросил эту работу прежде, чем окончательно испортил себе слух грубоватыми и легко дающимися ритмами.
Север оставался на первом месте, и лишь одно произведение мне удалось завершить – трагедию, скандинавскую по содержанию, греческую по форме: «Локи Прикованный». По форме она была безукоризненно классической – с прологом, пародом, эписодиями и стасимами, эксодом, стихомифией и с одной сценой, выдержанной в рифмованных трохеических септенариях. Как я упивался ею! Мой Локи не был злоумышленником. Он восстал против Одина, потому что Один ослушался его совета – он создал мир, хотя Локи предупреждал, что это бессмысленно и жестоко. Можно ли создавать разумных тварей, не спросив на то их согласия? Главный спор в моей трагедии – между печальной мудростью Локи и примитивной преданностью Тора. Один отчасти сочувствовал Локи, по крайней