Ступени профессии - Борис Покровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От частого повторения рассказ об испанской корриде со временем все более увядал, но продолжали хождение «неожиданные» баратовские мо. В ГИТИСе он говорил, что ему «надоело перекрашивать кошек в бобров», в театре — «для того, чтобы сделать рагу из зайца, надо иметь по крайней мере… кошку». Видя в сцене пожара в своей постановке «Князя Игоря» равнодушный и недвижный хор бояр, он обратился к артистам: «Что вы стоите, как несгораемые шкафы?» Слишком суетливому актеру не советовал бегать, как «кошка с привязанной к хвосту консервной банкой». Все это было элементом его обаяния. Скажи то же самое кто-то другой — было бы грубо, не к месту.
В сущности он был добрым человеком, но любил гневаться, «пушить», придравшись к пустяку и любуясь собою со стороны. Это, естественно, никого не пугало.
У него были седые волосы (мне казалось, что седина у него появилась от рождения), красивый профиль, шикарная трубка, из которой он дымил «Золотым руном», на пальце — перстень, глаза чуть подведены. Звал он меня шикарно — Бобом! Он был низкого роста, но ходил так, что окружающим его рост казался «настоящим», рядом с ним они чувствовали себя долговязыми, и это совсем не пустяк. Иной артист считает свою фигуру слишком короткой или длинной, стремится всякими способами сгладить недостаток и тем обнаруживает его еще больше. Ему просто не хватает уверенности в том, что он-то и есть образец, эталон, модель и норма.
Леонид Васильевич был «крепко сбит» и нередко намекал, что с успехом играл в футбол — «правым бэком!»
Я неоднократно писал о Баратове как режиссере, о его вкладе в развитие отечественной оперы и искусства Большого театра, в частности. Он «разрядил» жесткую, конструктивную режиссуру Лосского, приняв ее монументальные формы. Он как бы размягчил ее, сделав пластичнее, естественнее, дал свободу актерскому выявлению. Разумеется, при этом актеры в его спектаклях, получив одновременно и волю и ответственность, профессионально поднялись на ступеньку выше прежнего уровня.
Он был музыкальным человеком, ощущал музыку большими сценическими периодами, однако об анализе оперной драматургии никто от него ничего не слышал. Он обладал вкусом к музыке, ее пластической энергии, однако не дробил жесты по четвертям, в клавир на репетициях не смотрел, с портфелем не ходил. Все записи делал в толстой кожаной тетради. На репетициях любил показывать актерам, делал это хорошо, особенно в комических эпизодах. (Возможно, опять-таки под его влиянием, я первое время тоже увлекался показом.)
В последнее время в своих спектаклях Большого театра он стал постановочно элементарен, до примитива. Мне это казалось результатом влияния дирижеров, с которыми он работал и которые больше заботились об удобстве управления музыкой, чем о художественной целостности спектакля. Перейдя в Театр имени Станиславского и Немировича-Данченко, он вновь обрел свободу и продемонстрировал при постановке оперы Кабалевского «Семья Тараса» точную и взволнованную режиссерскую работу. В этом спектакле сочеталась достоверность жизни с глубоко романтическим осмыслением народного подвига, что составляло своеобразный внутренний «подтекст» спектакля.
Много лет Баратов руководил кафедрой музыкального театра в ГИТИСе. Мы встречались на экзаменах наших курсов, на заседаниях. Он был очень доброжелателен к молодым, хорошо их знал, следил за их успехами. Бывали у него порой «вспышки гнева», и он, избрав жертву (здесь он был не всегда объективен), начинал на ней тренировать свой «нрав» и «злословие». Но это скоро проходило, все понимали, что гневался он незлобиво, больше из педагогических соображений — студент должен чувствовать, что бывает не только ласка, но и «таска».
У Баратова было много учеников. Пусть не забывают они своего учителя.
Благодарен я Леониду Васильевичу за его мудрый по отношению ко мне такт. И в то время, когда он был главным режиссером Большого театра, и тогда, когда им стал я, наши отношения ничуть не менялись. Установленное им невмешательство в работу друг друга предотвратило острый и никому не нужный конфликт, который в таких ситуациях обычно возникает.
Режиссеры оперы еще в недавнем прошлом — забытое племя? Их не вспоминали при оценке спектаклей прессой, их принимали за подмастерьев в театрах, особенно кичащиеся своей респектабельностью дирижеры, которые воспринимали режиссера как нечто мешающее, досадное, но, к сожалению, неизбежное. Я всегда поражался тому, что мои коллеги по профессии не умели по-настоящему постоять за себя, хотя по долгу службы обладали многими убедительными правами. От них все зависели, а они пресмыкались. Я не говорю о сфере административной, а только о творческой. Дирижер мог — я не однажды был тому свидетелем — отменить мизансцену режиссера на том основании, что она «неудобна» для него. Дирижеру не приходило в голову, что он своим вмешательством уничтожает спектакль. Причем такое вмешательство позволяли себе даже те, кто сам обнаруживал неспособность обеспечить постановку крепкой музыкальной выучкой артистов. Дирижерская несостоятельность, непонимание творческого процесса в таких случаях отзывались на горбе режиссера, который терял критерии, а вместе с ними — и убежденность. Исполнительство в оперном искусстве стало ограничиваться более или менее точно спетой композиторской строчкой, арифметически точно, но очень приблизительно, если не сказать хуже, по драматургическому смыслу. Режиссер в это не вмешивался, а дирижер знай себе махал палочкой: дескать, смотрите на меня, от меня все зависит. Один из создателей спектакля кичился своим «значением», другой «знал свой шесток», а опера умирала.
Режиссеры, о которых я пишу (лучшие из лучших!) знали многое, умели многое, но «коэффициент полезного действия» их деятельности был недостаточен из-за места, которое этой деятельности отводилось. Она рассматривалась не более как прикладная, тогда как обязанности и ответственность режиссера в оперном театре — главные, глубинные, потому что именно он осуществляет важнейшую задачу — вскрывает суть музыкальной драматургии оперы. Он, а не дирижер, которого этому просто не учат.
Даже теперь такого предмета, как анализ музыкальной драматургии, на факультетах, готовящих оперных дирижеров, не существует. Нечего удивляться, если они и в оперном спектакле уподобляются симфоническим дирижерам. «Я не вижу разницы», — сказал мне однажды опытный музыкант, тесно связанный с оперным театром. Удивительно было бы, если бы он видел эту разницу, раз он всю жизнь не обращал внимания на суть искусства, которым он занимался, на смысл его.
Отдельные успехи режиссеров не фиксировались, а значит, нельзя было постигать истину, основываясь на них. Есть ли серьезный, нелицеприятный анализ творчества Лосского, Лапицкого, Смолича, Баратова? Обобщали ли они сами свои находки? Искали ли в них принцип, определяли ли тенденцию? Среди режиссеров были люди, способные это сделать, но как часто они «расползались» в разные стороны и вяли под тяжестью оперных привычек. Была ли у них консолидация идей? Дружили ли они друг с другом? Поддерживали ли хотя бы морально поиски друг друга? Нет. Жили и работали обособленно, разобщенно, не признавая за авторитет кого-либо из своей среды.
Владимир Аполлонович Лосский привез из Тбилиси и поставил за пульт Большого театра Мелик-Пашаева. Но делал ли он что-либо подобное по отношению к режиссерам? Эксперимент мог оказаться неудачным, и рядом с Лосским мог не появиться второй Лосский. Но пытаться хотя бы некоторым молодым людям дать на время для проверки место рядом с собою необходимо. Хотя бы некоторым!
Леонид Васильевич Баратов был педагогом. У него было много учеников, но педагогических обобщений он не делал.
Оперные режиссеры — «товар штучный». Их требуется немного, но они должны развивать искусство, скрупулезно изучая тенденции, с тем чтобы нащупать перспективу движения вперед, а не повторять услышанное, прочитанное и часто уже окоченевшее, оставшееся в прошлом. С огорчением вспоминаю, что благоприятной среды для профессионального творческого развития оперного режиссера в мое время не было. Каждый существовал «сам по себе», как кошка в известной сказке Р. Киплинга. А раз так, то имеющаяся у дирижера «профессия музыканта» (определенный комплекс необходимых знаний) подавляла дилетантствующего режиссера. Чтобы быть в творческой дружбе с дирижером, надо знать все, что знает он, и еще чуть-чуть про то, чего он не знает и не умеет.
Можно адресовать критику и в свой адрес. Где хрестоматия, дающая в популярной форме представление о достижениях оперной режиссуры, портреты отдельных ее мастеров? Конечно, сейчас легко могут появиться замусоленные формулировки, навязчивые стереотипы, цепь общих мест. Ведь никто в свое время не описывал режиссерские работы. Не вел учета накопленного опыта. Никто не интересовался индивидуальными особенностями той или иной постановки. Не подмечал черты метода того или другого мастера. Суть сделанной ими работы осталась незамеченной и ныне забыта. Ни теоретики, ни любители оперы не позаботились о том, чтобы усилия многих художников не канули в Лету. Удивительное равнодушие проявили они к оперной режиссуре, обнаружив полное непонимание театрального смысла этого искусства. Ушли люди. Что мы знаем о них? Отечественному искусству оперного театра нанесен невосполнимый урон.