Жена немецкого офицера - Эдит Беер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда об этом письме услышали в Гестапо, эту бедную девушку куда-то утащили, а перед этим осмотрели ее шкафчик и разорвали матрас, проверяя, нет ли нигде других писем. Мы поняли, что написанное солдатом было чистой правдой. Похоже, в Польше было еще хуже, чем в Ашерслебене.
«Скажи Ц, чтобы он мне не писал! – умоляла я Пепи. – Корреспонденция с фронта запрещена!»
В декабре 1941 года пришло самое мрачное Рождество в моей жизни. Тем не менее, все суетились с подарками. Я попросила Пепи купить маме зонтик – обязательно современный и элегантный, сережки или, может быть, шкатулочку для пудры. Мне хотелось верить, что мама не изменилась, что она так же красива, носит сережки, не расстается с пудрой и хотела бы получить элегантный зонтик. Иллюзии.
Одна девушка, отца которой отправили в Бухенвальд, попросила своего жениха купить для него бритвенный набор. Она красиво его упаковала и приложила карточку с надписью: «На Рождество дорогому папе от любящей дочери». Она хранила подарок в шкафчике, чтобы отдать отцу, когда того выпустят из концлагеря.
Меньше всего повезло одной полячке – она приехала в Вену учиться на врача. Это было в 1933 году. Худшего момента для переезда и придумать было нельзя. Она давно потеряла связь с родными. Никто ничего ей не присылал, поэтому я поделилась с ней кусочком маминого хлеба. Он был твердый, как камень.
«Как вкусно! – плакала она. – Моя мама тоже делает вкусный хлеб. Когда-нибудь я попрошу ее испечь булку для тебя!»
Видите ли, мы верили в прекрасное будущее. Да, все еще верили.
Мина планировала подарки очень старательно. Сама она выступала в роли Санта-Клауса, а Пепи Розенфельд должен был послужить ей целой упряжкой северных оленей.
«Смотри, Эдит. Я накопила восемь рейхсмарок. Если отправить их твоему Пепи, он сможет купить маме коробочку травяного чая, папе – новую ручку, а моим братьям и сестрам – коробку конфет. Они обожают сладкое! У них все еще есть зубы только потому, что нацисты лишили их конфет. В некотором смысле нацизм сослужил Катцам хорошую службу!»
Я рассмеялась.
«Фрау Нидераль наверняка пришлет нам на Хануку что-нибудь чудесное. Папа обычно дарил нам на Хануку по коробке копеечек – для нас это были просто сундуки с сокровищами – и мы играли в драйдель, делали ставки и ели латкес. Ах, Эдит, нам было так здорово! Нам казалось, что евреями быть просто прекрасно. Когда ты выйдешь замуж за Пепи, и я стану крестной матерью ваших детей, я их научу драйделю. И мы обязательно будем все вместе петь песни на идише, которым нас научит мой отец».
«Я даже боюсь надеяться на такое счастье, Мина».
«Глупости. Надежда – дар Божий. Вот посмотри, как для меня все удачно сложилось – а все потому, что я не теряю надежды. Фрау Нидераль купила компанию Ахтер. Оставила нас с фрау Грюнвальд при себе, а ведь могла и выгнать. Научила меня красиво одеваться, душиться, писать деловые письма и работать с клиентами. Я ее так полюбила, что зову тетушкой! Когда вы встретитесь, ты должна будешь звать ее «фрау Доктор»».
Сияя, она вытащила что-то из-под кровати. «Вот смотри, у меня есть для тебя подарок к Хануке, – сказала она. – Пусть он даст тебе надежду». Она протянула мне деревяшку, на которой сама выжгла французскую пословицу – этими словами нас нередко ободрял в Остербурге Франц.
La vie est belle, et elle commence demain.
«Жизнь прекрасна, и она начинается завтра».
В конце 1941-го в Ашерслебене еще жило несколько еврейских семей. В их числе были фрау Крон с дочерью Кэте – милой и очень умной девушкой примерно моих лет. Когда мы, работницы фабрики, выходили в город по субботам и воскресеньям, Кроны приглашали нас на чашечку «кофе». Никаких слов не хватит, чтобы описать, как много для меня значили эти приглашения. Они напоминали о доме и цивилизованной жизни и дарили какое-то чувство общности.
Однажды наша компания возвращалась от Кронов по Брайтештрассе – по этой улице евреям ходить запрещалось. Помню, что с нами были Дита, Ирма и Клер. Какие-то местные парни крикнули нам вслед: «Привет, звездочки!» Они не понимали, какое унижение и какие мучения несет в себе эта нашивка. Мы решили, что это был хороший знак.
Мы с Миной день и ночь думали, что же подарить Кронам. Наконец путем долгих переговоров и сложных торговых операций мы добыли крошечную бутылочку коньяка. Фрау Крон сразу его разлила в бокальчики, которые ей как-то удалось утаить от местных мародеров, давно забравших все остальные ценные вещи. Мы выпили за американцев, которые тогда как раз вступили в войну из-за японского нападения на Перл-Харбор.
Когда всем евреям с севера Германии приказали готовиться к депортации в Польшу, я помогала Кэте собирать вещи. Хорошо помню, что брать ножи и ножницы строго запрещалось. Кэте подарила мне одну из своих книг – «Перворожденного» Ольги Фришанер – с надписью «На память о солнечных днях».
Ее и еще тысячу других увезли из Магдебурга в варшавское гетто. Я ей писала. Мне казалось странным, что подруга не отвечает.
В конце октября, накануне морозного рассвета, в бараки вошел господин Витман, один из руководителей компании. Испуганная фрау Дребенштадт заставила нас выстроиться в шеренги.
«Сегодня работы не будет, – объявил он. – Оставайтесь здесь. Шторы задернуть, свет не включать. Рихард Бестехорн, выдающийся предприниматель и почетный гражданин Ашерслебена, умер. По дворику будет проходить похоронная процессия. Ни при каких обстоятельствах не пытайтесь на нее посмотреть. Всех, кто выйдет во двор, ждет арест».
Он ушел. Мы, сгрудившись у окна, выглянули на улицу. Дворик перед бараками мели два французских пленника. Они украсили здание сосновыми ветками и траурным крепом.
«Почему нам туда нельзя? – спросила Мина. – Мы ведь могли бы помочь этим французам, им там нелегко приходится».
«Нас слишком презирают, чтобы позволить присоединиться к высшей расе в такой торжественный день, – сказала как всегда проницательная Лили. – Кроме того, если нас никто не увидит, можно притвориться, что они и не знали о нашем существовании».
Тогда я думала, что Лили цинична, но ее слова стали пророчеством. Теперь я вижу, что все было организовано так, чтобы немцы с нами не пересекались, а если это и происходило – чтобы они могли сделать вид, что этого не было. Если же это почему-то было невозможно, то немцы должны были видеть, что выглядим мы вполне прилично. В них не должно было быть ни чувства вины, ни сострадания. Я однажды читала, что Герман Геринг сказал Гитлеру: «Секунды сострадания могут все разрушить. У каждого немца есть какой-нибудь знакомый еврей, которого ему жаль – какая-нибудь хорошенькая девчонка, добрый врач или школьный друг. Как нам сделать Германию Judenrein, если учитывать все эти исключения?» Поэтому решение было простое: не давать людям повода и возможности достойно себя повести. Нас же изолировать и держать в полном неведении.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});