Том 4. Книга Июнь. О нежности - Надежда Тэффи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гроздьями серых жуков, унылых, но цепких, облепили его пассажиры. На площадке, прижавшись к перилам, — бывший барин. Барин, потому что на нем потертая бобровая шапка, боярская, бобровый плешивый воротник, лицо такое худое, точно тяжелая рука сверху вниз сгладила с него щеки, так что оттянулись вниз нижние веки и углы рта, лицо его тонкое и привычное к тихой думе, к мысли. Высокий, он всех виднее в этой стиснутой, сплющенной кучке людей.
А рядом баба с раскрытым от худобы ртом, со злобными и испуганными глазами человека, у которого отнимают кошелек, и курносый парень с распяленным ртом, бледный и зловещий, как масляничная харя, и исплаканная старушонка — все лицо только красный нос да красные веки, скорбь их раздула, а все остальное съела, больше ничего от старушонки и не осталось в черном головном ее платке с обсмарканными концами.
— О Господи! О Господи! Давят, душат. Тяжело-о-о!
Тихо ползет трамвай. Тяжелый его обвисший зад перегружен, тянет к земле, не дает хода. Ползет мимо слежалых, грязных сугробов, сора, рвани, падали. И вот у тротуара кучка людей. Столпились вокруг лежащей лошади. Лошадь выпряжена, значит, лежит давно. Бок у нее страшно вздулся. Под мордой клочок сена. Видно, кто-то сунул, чтобы было ей чем свою жизнь помянуть. Или думали, что вот узнает лошадь, что есть еще сено на свете, понатужится и поборет смерть.
Нет, не помогло сено. Лежит тихо, и бок вздутый не подымается. Не дышит лошадь. Кончено. Вот и, не хочет есть. Не хочет. Понимаете вы? Не хочет есть…
Подымается рука к бобровой шапке, такая худая, голая, в потрепанном обшлаге… Тихо склонив голову, снимает шапку бывший барин и крестится. Парень с распяленным ртом осклабился — «гы-ы» и обшарил всех глазами, приглашая смеяться. Но кругом были лица тихие, и глаза с его глазами встретились строгие. Он оторопел, осел и спрятался за исплаканную старуху.
И бывший барин так просто и благоговейно обнажил голову перед страданием и смертью и сотворил крест во Имя Отца и Сына и Святого Духа за малую душу замученного зверя.
Термина Краузе
Летними вечерами их выносили после ужина подышать воздухом в маленький круглый дворик, обсаженный тощими кустами и деревцами.
Их было всего человек десять-двенадцать стариков и старух в этой монастырской богадельне древнего немецкого городка.
Здоровенный парень санитар выкатывал их в креслах и устанавливал в кружок. Тихие монахини в длинных сборчатых юбках и крылатых чепцах укутывали стариков в шали и пледы, и те сидели недвижно и безмолвно, точно сосредоточенно ожидая каждый своей очереди в приемной Господа Бога.
И вот раз о них забыли. Сменялся здоровенный парень, сдавал свою должность другому такому же здоровенному, и, кроме того, одного из стариков, дожидавшегося очереди в приемной, нужно было обмыть и отнести в часовню, так что крылатые монахини были заняты. Старики и старухи сидели не шевелясь. Поднялась из-за стены огромная, круглая луна, зацепилась за черное дерево, остановилась и облила голубым фосфором черные поникшие фигуры.
В нише заголубела фигура Мадонны, холодно засветился ее золотой венчик, и омертвели цветы у ног.
Старики и старухи, одинаково бородатые, сухоносые, походили друг на друга, и отличить было трудно, кто старик, кто старуха. У старух головы были повязаны черными платками, У стариков черные шапочки походили на платки.
Сидели неподвижно и не удивлялись, что долго не убирают домой.
Одна из старух, не поднимая головы, почувствовала лунный свет и, вытянув руки, пошевелила пальцами, словно щупала липкую материю.
— Лунный свет!
Голос у нее был глухой, тугой, точно механический.
Тогда сидевшая рядом зашамкала:
— Завтра меня перевезут в Берлин. Я здесь два месяца хворала. У них в больнице… Пусть, пусть перевезут — я еще поправлюсь. Я теперь плохо помню, но я ее увижу и все ей расскажу. Хю-хю-хю! Вот смешно!
Она протянула руку, крючковатую, бурую в лунном свете, и тронула соседку за колено.
— Вы слышите?
— Термина Краузе, — не поднимая головы, ответила та. Черный платок низко опускался ей на лицо, и острый длинный нос загибался над провалившимся ртом.
— Да, да, — всколыхнулась та, что смеялась. — Да! Термина Краузе! Ага, вы знаете! Вот я ее найду. Сорок лет я прожила в Америке, ну а она-то, наверное, здесь. Куда она денется, калека? Я сорок лет думала о ней, а когда заболела, скорее поехала на родину. Я ее найду. Ноги отнялись. В Берлине вылечат. Найду… Я не боюсь — суд меня оправдал, у меня от Краузе ребенок был. Он на ней из-за денег женился, на Термине, ну вот она и получила. Я ей сказала: «Он твой муж, но ты не радуйся. Ты его видеть никогда не будешь». А она: «Как не буду?» — «А вот так», — всю бутылку выплеснула. Ловко попала. Ну вот смотри теперь. Суд оправдал… Уехала в Америку. А Краузе, Михель Краузе, за мной поехал. Нашел меня. Вы слышите?
Она тронула свою тихую соседку, и та повторила, не поднимая головы:
— Термина Краузе.
— Хю-хю-хю! Нашел меня, сказал, что он на деньгах женился, на Гермининых деньгах. А опять за мной поехал. А я уже никого не любила. И дочку свою не любила. Я только из-за Термины его приняла. Прожила с ним три года. Для Гермины. Думала, увижу ее, расскажу ей, как он за мной поехал. Хю-хю-хю! Сорок лет прошло. Трудно было домой попасть. Теперь поправлюсь, и найду, и скажу… О-о-х! Сердце у меня… о-о-х!..
Она замолчала и застыла, выставив вперед острый подбородок.
Луна уже обогнула дерево и надвинула его тень на черную поникшую старуху, которая слушала рассказ. Она все так же сидела напряженно, точно продолжая слушать.
Никто не шевельнулся.
Пришла крылатая монахиня с новым парнем.
— Вот этого к окошку. Там на доске его имя.
— Рудольф Кайзер, — тонким фальцетом сказал старик.
— Эту вот к самым дверям. Ее завтра увезут, — сказала монахиня про ту старуху, которая рассказывала. — Как ваше имя?
— Эмилия Бок.
Ее откатили к подъезду.
— Ну, теперь эту, глухую.
Она дотронулась до поникшей старухи, и та сказала тугим голосом:
— Термина Краузе.
— Да. Термина Краузе. Если до нее дотронуться, она говорит свое имя. Осторожно — она слепая.
Наклейка
Дэзи Броун — прежде ее звали иначе… безразлично как, дело не в этом. Дело в том, что Дэзи Броун, всей душой, с восторгом и ужасом, с отвращением и смехом, в долгую вагонную ночь, между Марселем и Парижем, не отрываясь, читала свой собственный чемодан.
Этот большой старый чемодан из крокодиловой кожи, тихо потряхивающийся перед ней в багажной сетке, был весь облеплен цветными отельными наклейками, свежими, старыми, очень старыми, чуть видными из-под новых пластов.
Наклейки были и круглые, и квадратные, и с картинками, и простые. Вот «Lido Excelsior» с черной гондолой на синем фоне… «Но des Anglais Napolli» с крутящимся винтом дымом Везувия… и флорентийский «Но d'Albion» на клетчатом фоне, полузаклеенном константинопольским «Petit Но» с минаретом, и «Но Suisse St. Jingolf» с розово-снежными горами Швейцарии… и вдруг простой полустертый билетик «Вержбол…» — конец ободран… и «Furstenhof Berlin»… и много, много еще.
Дэзи щурит ресницы, читает свой чемодан, наклейку за наклейкой, с отвращением и смехом, с восторгом и ужасом.
Читает.
1. Наклейка первая.
«St Jingolf HoSuisse».
На террасе Женевского озера розовый вечер.
Хозяин отеля поставил у баллюстрады два кактуса, чтобы клиенты знали, что мир Божий однообразен и что, сидя в Швейцарии, можно получать африканские впечатления.
Но Дэзи никаких впечатлений не получала. Она сидела в кресле, подняв ноги на перила террасы, обдумывала что-то и записывала в крошечную книжечку…
Услыша шаги Черри, она, не поворачивая головы, спросила:
— Ермакова считать или нет?
Черри пришла не одна. За ней шел маленький, черненький, кривоплечий и лопоухий молодой человек и нес в вытянутой руке дамский зонтик.
— Он нашел твой зонтик, — сказала Черри. — В награду я решила показать ему тебя.
— В награду выдается одна треть. Значит, ты ценишь меня в треть зонтика. Спасибо, молодой человек. Напрасно вы его нашли — он мне надоел.
Молодой человек хотел что-то сказать, задергался всем лицом, покраснел и смолчал, продолжая держать зонтик в вытянутой руке.
— Поставьте и сядьте, — утомленно пригласила Дэзи. Черри взяла зонтик и сказала кривоплечему:
— Вот это моя подруга. Сегодня ее зовут Майа.
Тот снова задергался, но на этот раз не смолчал.
— Майа? Это уменьшительное? А как полное имя?
— Майя, — сказала Дэзи.
— Мария?
— Нет. Майя.
— По-моему, такой святой не было.
— Совершенно верно. Меня назвали в честь грешницы.
Кривоплечий посмотрел на одну и на другую. Бледное лицо Дэзи было скучно и спокойно. Черноглазая румяная Черри сдержанно сжала губы, подернутые темным пушком.