Королева эпатажа (новеллы) - Елена Арсеньева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Карьера Максима Максимовича, ныне сорокалетнего холостяка, вначале складывалась блестяще: в двадцать шесть лет он был уже профессором государственного права и сравнительной истории права, однако на лекциях вольнодумствовал не в меру, за что был отстранен от преподавания в Москве — и поехал за границу. Преподавал в университетах Англии и Франции, потом купил на юге, в Болье, виллу «Батавия» и жил там не тужил…
После первой встречи Софья не захотела с ним расставаться и добилась для него вызова в Стокгольм — для чтения лекций в том же университете, где читала и она.
Она влюбилась в него с первого взгляда. Но если математическая прямая и впрямь — кратчайшее расстояние между двумя точками, то в жизни иной раз кривая короче. Ей не могли отказать — ведь она была «королева математики», в Швеции ее все обожали. Она хотела предстать перед человеком, в которого влюбилась, сидящей на троне, которого заслуживала. Поразить его воображение. Потрясти! Она прекрасно знала, что Максим Максимович не разделял убеждения Чехова о том, что среди женщин так много идиоток, что их даже перестали замечать. Кстати, тот же Чехов о Максиме Ковалевском отзывался с большим пиететом: «Человек этот на пять голов выше столичной нашей интеллигенции». Ковалевского пленяли ум, слава Софьи — и она решила сразить его вовсе.
Вместо этого она еще сильнее влюбилась сама и после отъезда Ковалевского из Стокгольма с восторгом и отчаянием писала подруге:
«Вчерашний день вообще был тяжелый для меня, потому что вчера вечером уехал М. Он такой большой, занимает так ужасно много места не только на диване, но и в мыслях других, что мне было бы положительно невозможно в его присутствии думать ни о чем другом, кроме него. Хотя мы во все время его десятидневного пребывания в Стокгольме были постоянно вместе, большей частью глаз на глаз, и не говорили ни о чем другом, как только о себе, притом с такой искренностью и сердечностью, какую тебе трудно даже представить, тем не менее я еще совершенно не в состоянии анализировать своих чувств в нему. Я ничем не могу так хорошо выразить произведенное им на меня впечатление, как следующими превосходными стихами Мюссе:
Он весел так, но мрачен вдруг,Сосед ужасный — чудный друг,Он мал, но грозен пьедестал,Он прост, но все уж испытал,Вот был открыт, но хитрым стал…
К довершению всего — настоящий русский с головы до ног. Верно также и то, что у него в мизинце больше ума и оригинальности, чем можно было бы выжать из обоих супругов Х. вместе, даже если бы положить их под гидравлический пресс…
Мне ужасно хочется изложить этим летом на бумаге те многочисленные картины и фантазии, которые роятся у меня в голове.
Никогда не чувствуешь такого сильного искушения писать романы, как в присутствии М., потому что, несмотря на свои грандиозные размеры (которые, впрочем, нисколько не противоречат типу истинного русского боярина), он самый подходящий герой для романа (конечно, для романа реалистического направления), какого я когда‑либо встречала в жизни. В то же время он, как мне кажется, очень хороший литературный критик, у него есть искра Божия».
Да, Софья очень сильно зажглась Ковалевским. Настолько, что начала писать роман о том, как барышня‑бестужевка поехала на Ривьеру и познакомилась в вагоне с человеком, у которого «массивная, очень красиво посаженная на плечах голова представляла много оригинального… всего красивее были глаза…» Герой видит наивность барышни и относится к ней покровительственно и нежно: «Господи, Боже мой, как благородно. Так мне и сдается, что вчера я все это в последней книжке „Северного вестника“ прочитал… Ну, попался я! Авторское самолюбие задел. Никогда мне барышня не простит… однако уж не хватил ли я через край?..»
История этой любви двух самолюбивых, ярких, воистину титанических личностей проистекала на глазах подруг Софьи, которые относились к происходящему и ревниво, и сочувственно враз. Вот как рассказывала об этом Анна‑Шарлотта Леффлер‑Эдгрен:
«Она познакомилась с человеком, который, по ее словам, был самым даровитым из всех людей, когда‑либо встреченных ею в жизни. При первом свидании она почувствовала к нему сильнейшую симпатию и восхищение, которые мало‑помалу перешли в страстную любовь. Со своей стороны и он стал вскоре ее горячим поклонником и даже просил сделаться его женою. Но ей казалось, что его влечет к ней скорее преклонение перед ее умом и талантами, чем любовь, и она, понятно, отказалась вступить в брак с ним и стала употреблять все усилия, чтобы внушить ему такую же сильную и глубокую любовь, какую она сама чувствовала к нему…
Софья бесконечно мучилась сознанием, что ее работа становится постоянно между нею и тем человеком, которому должны были бы безраздельно принадлежать все ее мысли. Хотя они об этом никогда не говорили, но она замечала охлаждение в нем при виде того, что именно в то время, когда самая сильная симпатия влекла их неудержимо друг к другу, она предавалась так страстно погоне за славою и отличиями.
Ее любовь была всегда ревнивой и деспотической, она требовала от того, кого любила, такой преданности, такого полного слияния с собою, что такое только в крайне редких случаях было возможно для такой сильно выраженной индивидуальности, для такого даровитого человека, каким был тот, кого она любила. Но, с другой стороны, она сама никак не могла решиться сделать полный перелом в своей жизни, отказаться от своей деятельности, от своего положения — это было то требование, которое он предъявлял к ней, — и примириться с мыслью быть только его женою…»
Все это уже было в ее жизни!
Их то бросало друг к другу, то разводило в стороны. Софья была болезненно ранима, она могла пойти на разрыв от малейшей обиды. Поэтому легко можно представить ее реакцию, когда Ковалевский, которого никак не вдохновляли литературные опусы Софьи, жестко говорил, что писать надо как Тургенев или Чехов либо вовсе не писать.
И тем не менее, почувствовав, что теряет самого любимого, обожаемого мужчину своей жизни, Софья махнула рукой на все обиды — и приехала к нему в Болье. Теперь было решено, что они поженятся.
Близился Новый год — 1891‑й. Встречали его в Генуе. В новогоднюю ночь Ковалевские (после свадьбы Софье даже фамилию не пришлось бы менять!) отправились гулять и нечаянно забрели на кладбище. Софья была очень суеверна и просто в ужас пришла: Новый год на кладбище — весь год горевать!
Примета не сбылась — для нее не сбылась. Но сбылась она для Максима Максимовича. Ему придется горевать всю дальнейшую жизнь — после того как Софья спустя всего лишь полтора месяца умрет от гнойного плеврита.
Ее ближайшая подруга Элен Кей вспоминала, как Софья рассуждала, смеясь, о своем происхождении: «Получила я в наследство личную любовь к свободе — от Польши; от цыганки‑прабабки — любовь к бродяжничеству и неумение подчиняться принятым обычаям; остальное от России…»
«Это „остальное“, — писала Элен, — собственно русское, выражалось во множестве своеобразностей и неустойчивости характера; а главное — в умственном богатстве, которым за несколько последних десятилетий русский народ возбудил интерес всей Западной Европы к своей литературе. Русская интеллигенция владеет могущественной силой производительности; русские обладают неистощимой способностью усваивать, делать, создавать и давать, многосторонним избытком силы, чего Западная Европа не видала со времен эпохи Возрождения. Этой упорной жизненной энергии и способности созидания составляет странную противоположность восточный фатализм, глубокая тоска у русских: „Дух весел, а сердце печально“ — как ни у какой другой нации в мире…»
Когда Софья умирала, дух ее воистину был весел. Со странным восхищенным выражением она с кем‑то говорила — Элен, которая была при ней до последнего мгновения, почудилось, будто разговаривает она с покойным мужем, с Владимиром. Лицо ее было блаженным, спокойным.
— Слишком много счастья! — воскликнула она, прежде чем умолкнуть навеки.
Любезная сестрица
(Великая княжна Екатерина Павловна)
— Уродина… какая же она уродина! — раздался шепоток, напоенный такой злостью и ненавистью, что императрица с трудом удержалась, чтобы не обернуться и не посмотреть, кто это там шипит по‑змеиному. Но это неосторожное движение монаршей головы, сделанное в соборе во время венчания цесаревича Александра, привлекло бы всеобщее внимание. Поэтому императрица лишь чуть‑чуть повернула голову, скосила глаза — и поймала испуганный взгляд невестки. Великая княгиня Марья Федоровна растерянно хлопнула ресницами, лицо у нее было испуганное. Поняла, что императрица услышала шепот, но не была уверена, узнала ли та голос своей внучки — а ее, великой княгини, дочери — Екатерины, названной так по воле самой императрицы и в ее честь.