Крушение России. 1917 - Вячеслав Алексеевич Никонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда вечером 1 марта Николай Иванов появился у Кирилла Владимировича с текстом манифеста, тот промолвил: «Совершенно согласен. Это необходимо». И, не раздумывая, поставил свою подпись. Теперь путь Иванова лежал к Михаилу Александровичу, по-прежнему находившемуся в квартире Путятина (родственника одного из соавторов документа).
Утром того дня Михаил пережил немало тревожных минут. По подъезду рыскали революционные солдаты, арестовавшие в результате обер-прокурора Священного Синода, жившего на верхнем этаже. В соседнем доме престарелый генерал барон Стакельберг вместе со своим слугой несколько часов отстреливался от наседавших солдат и матросов. Отбиться не удалось, трупы и генерала, и слуги с криками оттащили к Неве и бросили в прорубь. К счастью, заработали телефоны, и брат царя смог связаться с Родзянко, который прислал на Миллионную охрану из пяти офицеров и двадцати юнкеров. После этого появились и посетители, одним из первых был Николай Иванов.
«Я также считаю, что другого выхода нет и что такой акт необходим», — заявил Михаил, подписывая манифест. В тот же день его супруга получила конверт, на котором значилось: «Товарищу Наталии Сергеевне Брасовой от товарища М.А.Р.». Распечатав его, графиня Брасова прочла: «События развиваются с ужасающей быстротой… Я подписал манифест, который должен быть подписан Государем. На нем подписи Павла А. и Кирилла и теперь моя как старших великих князей. Этим манифестом начинается новое существование России»[2117]. Михаил явно преувеличивал значение манифеста.
Это быстро уяснил даже Николай Иванов, который вынужден был нести манифест в Таврический дворец пешком, продираясь сквозь революционную уличную толпу. «Я нес манифест Временному комитету и с каждым шагом убеждался, что дело Романовых проиграно, что кабинетом Родзянко не отделаться, что массе нужна великая жертва, — вспоминал юный присяжный поверенный. — Родзянко показался, на сей раз, не торжественным триумвиром на революционной колеснице, а жалким возницей, теряющим вожжи. Он как-то и внешне сдал.
— Я думаю, что происходит это слишком поздно, — говорю я о манифесте.
— Я того же мнения, — отвечает он.
Я передаю манифест Милюкову, и он ставит на копии подпись о принятии»[2118]. Княгиня Палей вложила в уста Милюкова слова «Интересная бумаженция», которые он якобы произнес перед тем, как сунуть исторический манифест в свой портфель.
Родзянко и Милюков чуть лучше представляли себе ситуацию в Петрограде, чем великие князья. Хотя и не намного. Даже Таврический дворец уже жил не по воле совсем недавно могущественных думских лидеров.
Свобода?!
Все, кто в тот день был в Петрограде и оставил дневники, отмечал эйфорию 1 марта, восторг от «самой солнечной, самой праздничной, самой бескровной революции». Зинаида Гиппиус около часу дня вышла на улицу и отправилась к Думе. «День удивительный: легко-морозный, белый, весь зимний — и весь уже весенний. Широкое, веселое небо. Порою начиналась неожиданная, чисто внешняя пурга, летели, кружась, ласковые белые хлопья и вдруг золотели, пронизанные солнечным лучом. Такой золотой бывает летний дождь, а вот и золотая весенняя пурга… В толпе, теснящейся около войск по тротуарам, столько знакомых, милых лиц, молодых и старых. Но все лица, и незнакомые, — милые, радостные, верящие какие-то… Незабвенное утро, алые крылья и «Марсельеза» в снежной, золотом отливающей бело-сти… утренняя светлость сегодня — это опьянение правдой революции, это влюбленность во взятую (не «дарованную») свободу, и это и в полках с музыкой, и в ясных лицах улицы, народа»[2119]. Вернувшись домой, она изложит свои ощущения в стихотворной форме:
Пойдем на весенние улицы,
Пойдем в золотую метель.
Там солнце со снегом целуется
И льет огнерадостный хмель.
Еще не изжито проклятие,
Позор небывалой войны.
Дерзайте! Поможет нам снять его
Свобода великой страны[2120].
Очень похожими были впечатления Алексея Толстого. «Первого марта. Это был тихий, беловатый, едва затуманенный день… Я не мог отделаться от одного впечатления: все казались мне страшно притихшими в тот день, все точно затаили дыхание, несмотря на шум, крики, радость. Казалось, все точно чувствовали, как в это день совершается большее, чем свержение старого строя, больше, чем революция, — в этот день наступал новый век. И мы первые вошли в него. Это чувствовалось без слов, — слова в тот день казались пошлыми: наступал новый век последнего освобождения, совершенной свободы, когда не только земля и небо станут равны для всех, но сама душа человеческая выйдет, наконец, на волю из всех своих темных, затхлых застенков»[2121].
Тот день оказался переломным и для восстания в Москве. Митинги и забастовки приняли там всеобщий характер. Демонстранты собирались на наиболее обширных площадях города и оттуда по основным магистралям продвигались к Воскресенской площади. Родзянко умолял Челнокова «принять все возможные меры к тому, чтобы Москва не последовала примеру Петрограда». Письмо с таким призывом привез депутат Государственной думы Михаил Новиков в Думу московскую. Прочитав письмо, Челноков безнадежно махнул рукой и заявил, что уже поздно. «В большом думском зале, — вспоминал Новиков, — собрался в это время многолюдный Совет рабочих и солдатских депутатов, обратившихся ко мне с настоятельной просьбой сделать им доклад о петроградских событиях. После доклада они посадили или, вернее, поставили меня в автомобиль, и я должен был несколько раз вкратце повторить его содержание собравшемуся на ближайших площадях народу. Таким образом, вместо намеченной для меня председателем Государственной думы роли тормоза я оказался глашатаем революции. Публика восторженно принимала мои слова и бурно аплодировала»[2122].
К протестующим стали присоединяться целые воинские части. В 1.20 дня в Ставку пришла телеграмма о восстании артиллеристов 1-й запасной бригады на Ходынке. Число солдат, выходящих из повиновения, «все увеличивается». Через час новое сообщение: «В Москве полная революция. Воинские части переходят на сторону революционеров»