Арка святой Анны - Жоан Алмейда Гарретт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стало быть, я еврей?
— Ты иудей со стороны твоей матери, и нет в нашем племени крови благороднее твоей: наша знатность была древней и бесспорною уже в те времена, когда предки этих дворянчиков, которые так кичатся своими позавчерашними гербами и бахвалятся чистотою своих готских кровей,{108} когда предки их, невежественные дикари, бродили полуголые по лесам и болотам германских земель, питаясь всего лишь желудями дубов своих да сырою кониной и поклоняясь, как богам, пням да каменным глыбам! И они-то благородны, жалкие люди!
— Но они властвуют, а мы прислуживаем.
— Притворяемся, что прислуживаем. Но мы властвуем над ними благодаря уму и хитрости, благодаря познанию и богатствам. К кому обращаются они в чаянии вернуть себе здоровье, подорванное невежеством и грубыми обычаями? К нам, к нашим лекарям. К кому обращаются они за золотом, которое тратят не впрок из-за лености и которое из-за неизменной гордыни не умеют ни беречь, ни добывать? К нам, к нашим купцам. На их стороне грубая сила, ибо они невежественны, а на нашей стороне сила знания, сила богатства, и ее хватит на долгие века, она не истощится так скоро, как хотелось бы им, чуждым этой силе и презирающим ее! Когда бы они презирали так красоту! Но увы! Красоту… вот ее-то они похищают у нас, смешиваясь с нашим племенем… ведь если увидишь ты разящий взгляд, ослепительно прекрасное лицо… то знай, тут замешалась толика нашей крови или крови братьев наших через Измаила,{109} мавров, которых преследуют они, как преследуют нас. А слова «мавр», «иудей» — с каким презрением и пренебрежением они произносят их, чудовища, варвары… Как ненавижу я этих людей! И вся моя ненависть, вся неизбывная злоба, застилающая мне глаза слепотою, сосредоточилась на одном человеке, пусть ответит головой, гнусной своей головой, на нее да падет гнев мой, подобно молнии, и да испепелит ее, и да рассеется мерзкий ее пепел по лицу земли. Да пройдет странник и молвит: «Не видел я его». Да спросит путник: «Где он?» И никто да не даст ответа.
— Но почему так ненавидишь ты его, этого человека? И каким образом оказался я в его власти? Как могла ты допустить, чтобы вырос я при нем? Почему исповедую его веру? Почему склоняюсь перед алтарями во храмах, где служит он службы? Как допустила ты, чтобы уверовал я в его бога, чтобы держался его закона, что свят для меня? И наконец, ради чего допустила ты, чтобы стал я таким, каким стал, если хотела видеть меня совсем иным, несхожим, если ненависть твоя требовала, чтобы стал я другим?
— Таким, только таким хотела я видеть тебя. Ты таков, каким тебе должно быть. Разумеется, внук Авраама Закуто, имея дело со снадобьями и простыми веществами, мог бы, во исполнение тайной мести, влить в жилы жестокого палача своей матери самые неуловимые и изощренно действующие фригийские яды.{110} Но для подобной мести было бы довольно и меня — когда бы для меня было довольно подобной мести. Я не захотела ее. Я хочу, чтобы месть моя была благородной, возвышенной и очевидной, чтобы она навсегда заклеймила преступника позором и бесчестьем и была бы явным воздаяньем жертве. Мне надобно было, чтобы стал ты тем, кого именуют они «благородный инфансон»,{111} чтобы они поверили, что ты молодой дворянин, чтобы ты носил эту вот одежду, занимал положение, которое занимаешь, — таков и должен был быть мой сын, чтобы отомстить за меня. Таким ты и стал, и ты отомстишь за меня. Этот человек причиной всему горю моему, всему бесчестью: из-за низкого насилия, что совершил он, пришлось мне бежать из дома родителей; пришлось распустить слух о своей смерти, чтобы не умерли они от стыда, зная, что я жива; пришлось просить милостыню у чужих дверей, пришлось, подобно рабыне, выполнять самую низкую и черную работу; пришлось расстаться с тобою, сын мой, с тобою, единственная любовь моя и жизнь; пришлось, чтобы иметь возможность следить за твоей жизнью, вырядиться в эти вот лохмотья; пришлось глядеть на тебя издали, не осмеливаясь предстать пред тобою, ибо я неизменно страшилась, что меня обнаружат, словно была величайшей преступницей в мире. Сын мой, сын, восемнадцать лет терпела я такие муки, какие никому еще не выпадали на долю; восемнадцать лет жила, ожидая в трепете и воздыханьях этого дня, и вот простираю я к тебе исхудалые руки и молю тебя, сын мой, чадо мое, обними же в первый раз — и да будет он последним, — обними свою мать…
Ведьма, неуклюжая и отталкивающая старуха исчезла: женщина, еще не утратившая красоты, в расцвете сил, немногим старше сорока лет, исхудалая, но крепкого сложения, с профилем Агари в пустыне, сверкающими глазами, полураскрытыми устами, белоснежнейшими зубами, женщина, поражавшая прямизной стана и благородством осанки, — такова была мать Васко, она призывала его, влекла, завораживала, и юноша бросился к ней в объятия, воскликнув:
— Мать, мать моя! О, ты мне мать, ибо я люблю тебя и сердце мое стремится к тебе.
Объятие было долгим и тесным. Небо меж тем затянулось тучами, в таверне, и без того скудно освещенной, стало совсем темно, огонь в очаге почти потух. Лишь время от времени молнии, сопровождавшиеся раскатами грома, что сотрясали воздух, озаряли желтоватыми вспышками узкое оконце, находившееся почти под потолком, и когда они угасали, тяжелый мрак, заполнявший комнату, становился еще гуще. Ветра не было, и дождь, упорный, отвесный, частый, барабанил по щелястой крыше, пробирался внутрь, и капли там и сям оживляли блеском зелень сосновых веток, устилавших пол.
Глава XXI. А мой отец?
Долгим было объятие, долгим и тесным; слышались рыдания, лились слезы бедной матери, которая наконец-то обнимала сына, называла его этим полным любви именем и упивалась вволю радостями, которых ждала так долго, что не могла поверить в обладание ими.
Глаза Васко не были сухи, и сердце его билось не менее взволнованно: но чувство, заполнившее всю душу матери, не было, не могло быть единственным и всезаполняющим в душе сына. Множество мыслей, множество противоречивых воспоминаний сражалось в нем. Эта женщина — мать его, сомнений быть не могло.
Много лет он видел ее, ощущал ее присутствие, ибо она тенью следовала за ним. Когда отроческая жизнь его омрачалась мелкими затруднениями, она была тут как тут, появлялась внезапно, словно подслушав мысли, и приносила ему то важную весть, то нужные сведения, то деньги, в которых он нуждался. Откуда и как добывала она все это? Он не ведает. Но с первого же дня, когда он, еще малюткою, пошел в школу Пайо Гутерреса, доброго архидиакона Оливейраского, стала к нему наведываться эта старуха, и она ласкала его, и дарила ему игрушки и разные разности, когда он хотел того и желал, но всегда уговаривала беречь тайну, и мальчик добросовестно хранил ее от всех. Он очень любил старуху, но в то же время побаивался ее, потому что она слыла ведьмой, «Ведьмой из Гайи», все так и звали ее: очень немногие знали, что зовут ее Гиомар, если это и вправду было ее имя. Неужели она мать ему, да, так и есть, теперь он в этом больше не сомневается. Люди, воспитывавшие Васко, всегда скрывали от мальчика тайну его рождения; и однако он без усилий согласился с истиной, находившей отклик в склонностях его души, и о том же мощно заявлял голос крови… крови, которая оказалась не христианской! Все предрассудки, внушенные ему воспитанием, восставали против этой мысли. И юноша страдает, и ему в тягость мать, которую он обрел… Но она любит, так любит его… для нее такое счастье называть его сыном!
Но почему эта женщина так ненавидит епископа, который вырастил его, который тоже обращается с ним, как с сыном? Васко и сам всегда хотел дать доступ этой ненависти в юное свое сердце — и не мог. Заблуждения, пороки, преступления прелата — все они хорошо известны юноше и ненавистны ему, но ненавидеть его самого он не в силах. Он пламенный сторонник народного дела, о котором радеет его Жертрудес, хотел бы стать смелым трибуном, отважным вожаком, который, возглавив народ Порто, сверг бы гнет духовенства и установил бы свободный строй «коммуны»{112} в своем любимом родном краю. Ради этого вступил он в сговор и в заговор с буржуа и простолюдинами, ради этого съездил к королю и стал его сторонником. Удовлетворись ненависть его матери такого рода мщением, он без колебания отдал бы жизнь и кровь, лишь бы добиться победы. Было справедливым, было благородным делом лишить дурного епископа власти, возможности и права угнетать и творить зло, тут Васко не колебался. Но коснуться хотя бы волоска на голове его, никогда. Ни ненависть матери, ни уговоры возлюбленной, ни обида, только что причиненная бедной Аниньяс, — Руй Ваз успел рассказать юноше об этом, — ничто не могло пробудить в сердце Васко неприязнь к человеку, который по отношению к нему — и только по отношению к нему — был добр, великодушен, снисходителен и ласков, как отец.
Порою Васко думал даже, что епископ ему и впрямь отец, только от него это утаивают. Но в те времена самые почтенные и высокопоставленные духовные особы ничуть не скрывали, что у них есть дети и они о них заботятся, то был распространенный и общепринятый обычай, а потому невозможно было поверить, чтобы епископ Порто, весьма мало склонный к воздержанию — и похищавший без церемоний и без зазрения совести жен и дочерей у своих горожан, — вдруг стал так скрытничать и лицемерить по поводу восемнадцатилетнего сына, которым мог обзавестись, еще не будучи епископом, а будучи рыцарем и мирянином, ибо его поставили в священный чин и рукоположили в епископы менее, чем восемнадцать лет назад.