Смерть как искусство. Том 1. Маски - Александра Маринина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Анастасия Павловна, – как сквозь стену донесся до нее далекий голос. – Анастасия Павловна!
Она стряхнула оцепенение и с трудом повернулась. Федотов стоял в кулисах и делал ей знаки обеими руками. Интересно, давно ли она так стоит и давно ли он ее зовет?
– Анастасия Павловна, пойдемте, вы у меня совсем из графика выбились.
– Из какого графика? – не поняла Настя.
– Вы же целый день на ногах, по театру ходите, вам сейчас надо пойти со мной в артистический буфет, покушать, выпить чаю, отдохнуть, а сразу после семи, как спектакль начнется и все опоздавшие рассядутся, я вас поведу к Валерию Андреевичу, нашему главному администратору.
– То есть вы и рабочие графики для нас составляете? – Насте не удалось скрыть сарказм, хотя она и постаралась.
– Помилуйте, а как же иначе? – Федотов добродушно улыбнулся и развел руками. – Коль я взял над вами шефство, то и должен вас опекать, следить не только за тем, чтобы вы не заблудились, но и за тем, чтобы вы у меня тут не голодали и не надорвались. Идемте, идемте, я понимаю, что сцена произвела на вас неизгладимое впечатление и вы теперь немного не в себе, но это нормально, подмостки почти на всех так действуют в первый раз, однако надо и о здоровье подумать.
Еда в артистическом буфете была не бог весть какая разнообразная и вовсе не изысканная, но зато свежая и приготовленная явно с любовью. Настя неожиданно поняла, что страшно голодна, и с нескрываемым удовольствием съела картофельный салат и два сырника с изюмом.
– Александр Олегович, а что это за история была с завпостом Скирдой? – спросил Антон, уминая поджаренные в гриле сосиски.
– А, – улыбнулся Федотов, – вам уже рассказали? Жалко, я хотел сам порадовать вас этим анекдотцем, как раз собирался за чаем его преподнести, но, видно, меня опередили. Кто, интересно? Наверное, Семен Борисович?
– Да это не важно, кто именно, – уклонился от ответа Сташис. – Нам бы подробности какие-нибудь. Не поможете?
– Видите ли, я тоже не полностью в курсе, потому что все происходило на верхнем, – помреж ткнул пальцем в потолок, – уровне. Я знаю только, что Льву Алексеевичу кто-то стукнул, будто по ночам в театре что-то происходит. Кто стукнул – не знаю, но факт остается фактом: Лев Алексеевич сам лично начал по ночам ездить в театр, вахтерам и охранникам запретил шум поднимать, приезжал, тихонько входил в здание и начинал его вместе с чоповцем на цыпочках обходить. Один раз приехал, другой, третий, а на четвертый поймал нашего Леню Скирду с поличным. Оказалось, что Леня вступил в сговор с одной сменой охраны и вахтершей, они в то время все работали «сутки – трое», поэтому одни и те же вахтеры всегда попадали в смену с одними и теми же чоповцами. Теперь у театра договор с другим агентством, у него свой график, скользящий, а тогда смены совпадали. Вот с одной такой сменой Леня договорился и раз в четыре дня устраивал на сцене кастинг с какими-то толстосумами и молоденькими девками. Лев Алексеевич тут же вызвал милицию и всех сдал, вахтершу уволил, с охранным предприятием договор разорвал и нашел другой ЧОП. Вот, собственно, и все, что я знаю.
– Погодите, погодите, Саша, – Настя потрясла головой, не веря услышанному. – Вы хотите меня уверить, что художественный руководитель театра, режиссер Богомолов, по ночам, вместо того чтобы спать, приезжал в театр с одной-единственной целью поймать за руку неизвестно кого и неизвестно на чем? Он что, решил сменить амплуа режиссера на амплуа ночного сторожа? Это бред какой-то!
– Это не бред, – усмехнулся Федотов. – Это Богомолов Лев Алексеевич. Наш Лев Алексеевич, видите ли, любит, чтобы его боялись, вот такая у него характерологическая особенность. Он считает именно это главным признаком, главным атрибутом власти, а вовсе не право подписи на финансовых документах и не принятие каких-то решений, связанных с деньгами. Он в этих документах и в этих решениях все равно ничего не понимает. А власти ему хочется. Лев Алексеевич очень любит наведываться в разные цеха, проверять службы, ловить с поличным, чтобы не распивали на рабочих местах спиртное или даже просто чай, чтобы не шили в пошивочном цехе левые заказы, чтобы не нарушали дисциплину, и все прочее. Такой, знаете ли, Карабас-Барабас, требовал работы, работы и работы, никаких нарушений и послаблений. И еще он страшно любит увольнять, причем громко так, с криком, со скандалом, чтобы крикнуть во все горло: «Вон отсюда!!!», и чтобы весь театр это слышал и боялся.
«А ведь он Богомолова не любит, – думала Настя, внимательно слушая помрежа. – И не просто не любит. Он его ненавидит. Люто. Давно. Но что-то тут не то… Что-то не так… Надо поговорить с Антоном, может, он что-то углядел».
Театр волновался и негодовал. Как это можно: разрешить посторонним людям стоять на сцене, на этом святом месте, да еще перед спектаклем, да еще в уличной обуви! Это уму непостижимо! К сожалению, в последние двадцать лет такое случается все чаще и чаще, но Театр все никак не мог к этому привыкнуть, смириться и принять. Он и не хотел ни привыкать, ни принимать, ни смиряться! Не будет этого!
То ли дело раньше… Такое святотатство было просто немыслимым, к сцене относились бережно, любовно, уважительно, ее берегли от посторонних, как святыню, и никто не смел находиться на ней без дела, просто так, из любопытства, как вот эти, сегодняшние. Экскурсанты, ни дна им, ни покрышки. Ведь еще в июне 1897 года на своей исторической встрече в «Славянском базаре» Станиславский и Немирович-Данченко условились, что нахождение в театре в верхнем платье, в калошах, шубах и шапках строжайшим образом воспрещено. А эта, из милиции, в уличной обуви на подмостки выперлась.
Театр хорошо помнил, как сюда приходил сам знаменитый Шверубович из МХАТа, как ходил по зданию, осматривал цех объемных декораций, разговаривал с художниками. Вот человек был! Уж он-то знал, как нужно относиться к сцене. Театр тогда слышал, как Шверубович рассказывал о Станиславском, о его особой неслышной походке, которую Константин Сергеевич выработал у себя, чтобы тихо-тихо проходить за сценой во время спектакля. Великий режиссер передвигался с чрезвычайной осторожностью, долго выбирал ногой точку опоры, ставил ее, медленно переступая с носка на всю стопу, переносил вес тела на одну ногу, медленно отрывал от пола другую, искал ею опору… От такого отношения к сцене и сама атмосфера в театрах была иной, более торжественной, более таинственной, более сказочной. Даже занавес в те времена висел иначе, и складки его спускались из-под арлекина по-другому, мягче, плавнее, изящнее… Эх, да что там говорить!
А теперь стоит посреди сцены какая-то чужая тетка и пялится в зал. Чего она увидеть-то хочет? Нет там ничего, кроме кресел. На самом деле Театр прекрасно знал, что в зале есть много чего такого, что лично он видел и ощущал, но разве эта тетка способна на такое тонкое видение? Там, в зале, есть все, весь спектр человеческих чувств, страданий, переживаний, там и радость, и веселье, и горестные воспоминания, и внезапные светлые слезы, и иронические улыбки, и восторг, и негодование, и презрение – да все разве перечислишь? Разве можно в нескольких словах передать все, что остается в зрительном зале после того, как спектакль посмотрит несколько сотен человек, каждый из которых – со своей историей, со своим характером, со своим жизненным опытом, со своими уникальными воспоминаниями, а стало быть, со своим индивидуальным и неповторимым восприятием? И следы этого восприятия, следы переживаний каждого отдельного зрителя остаются здесь, в зрительном зале, в его воздухе, в обивке кресел, в дереве паркета, во всей атмосфере. Эту атмосферу Театр чувствует, читает, как книгу, дышит ею, живет в ней. Но эта худощавая блондинка, которую зачем-то привел на сцену неугомонный и вездесущий Сашка Федотов, ничего этого не почувствует и не поймет. Так для чего ей стоять тут?
За два часа до начала каждого спектакля Театр начинал настраиваться, он хорошо знал, какую пьесу будут давать и какие актеры в ней заняты, и готовил себя к тому, чтобы принять благодарного зрителя, разделить вместе с ним удивление от чуда, которое начнется, едва раздвинется занавес, и поглотить в себя все то горькое и тяжелое, что может выплеснуться из человека во время спектакля. Пусть выплескивается, пусть выходит из людей все черное, тяжким грузом лежащее на сердце, он, Театр, все оставит себе, чтобы человек вышел отсюда обновленным и легким. Театр на все готов ради того, чтобы зрителю здесь нравилось и чтобы он возвращался сюда снова и снова.
И артистам Театр должен помочь во время спектакля, и помощнику режиссера, ведущему спектакль, и бригаде монтировщиков, и реквизиторам, и костюмерам, и осветителям, и радиотехникам, и электронной службе, и билетерам, и администраторам, словом, всем, кто выходит по вечерам на Службу Театру.
Но все это требует сил и полной сосредоточенности, это дело ответственное, к нему нужно подходить серьезно и отдаваться ему всей душой. А эти гости, которые с самого утра шатаются по коридорам и лестницам Театра, отвлекают. Раздражают. Не дают сконцентрировать внимание на главной задаче, ради которой Театр, собственно говоря, и существует. Хоть бы они уже ушли поскорее и больше не возвращались!