Закон - Роже Вайян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мариетта держит на ладони нож, сжав пальцы так, чтобы чуть торчал кончик шпора, и с восторгом следит за всеми подробностями набега.
— Молодцы гуальони! Молодец Пиппо!
Внезапно на лицо ее набегает тень.
— Но ведь это же открытая война с Маттео Бриганте…
— Мы уже давно с ним воюем, — отвечает Пиппо.
— Но теперь это уже вызов лично ему.
— Мы еще посмотрим, Бриганте, кто кого!
Мариетта протягивает руку в сторону города.
— Avanti, гуальони! Вперед! Смерть Маттео Бриганте!
Потом поворачивается к Пиппо.
— Бриганте мы заимеем, — говорит она. — Уж я чувствую, что заимеем.
И они продолжают болтать о своих делах.
— Ну, что ты решила? — спрашивает Пиппо.
— Сама еще не знаю, — отвечает она. — Возможно, придется вернуться в низину…
— А когда бежим?
— Может, даже раньше, чем я предполагала.
— Это как тебе угодно, — говорит ей.
— А ты гуальони бросишь?
— Велю им идти за нами, — объясняет он. — Потихоньку, не всем скопом, а поодиночке…
— Я еще подумать хочу, — заявляет Мариетта. — Буду думать целый день. Надо что-то изобрести…
— Вечером я к тебе загляну, — обещает Пиппо.
На обратном пути в Манакоре он сталкивается с двумя гуальони, они работают у дона Чезаре и сейчас направляются в сад приводить в порядок оросительные борозды.
— В сарайчике никого нет, — говорит им Пиппо.
— А мы знаем, кто там.
— Никого нет, — сурово повторяет Пиппо.
— Никого, никого… — с улыбкой вторят ему гуальони.
Мариетта возвращается в сарайчик, садится на сваленные в углу мешки, локти упирает в колени, голову обхватывает ладонями; она просидит так целый день и все будет строить один план за другим.
В восемь часов утра Франческо собрался уходить из дому.
В кухне мать подавала завтрак Маттео Бриганте.
— Уже уходишь? — спросила она.
Франческо предвидел этот вопрос.
— Да, ухожу, — ответил он, — еду в Скьявоне.
Скьявоне — небольшой рыбацкий порт, расположен по ту сторону мыса, густо поросшего сосняком, мыс закрывает с востока вход в бухту Манакоре (со стороны, противоположной низине и озеру).
Бриганте не спросил сына, что он собирается делать в Скьявоне. Это-то отчасти и смутило Франческо. Он ждал от отца такого вопроса. Но после их ночного разговора Маттео Бриганте решил относиться к сыну не как к мальчишке, а скорее как к мужчине и дать ему чуть больше свободы.
Франческо топтался на кухне, громко хрустя печеньем.
— Скьявоне — не ближний путь, — заметила мать.
— И пятнадцати километров не будет. Я быстро смотаюсь. Дон Руджеро дал мне свою «веспу».
— С чего это тебе приспичило брать у дона Руджеро его «веспу»? спросила мать.
— Хочу в Скьявоне посмотреть трубу… У них в джаз-оркестре прекрасная труба… Вчера вечером наша труба что-то мне не понравилась…
— Если ему не нравится труба, пусть сменит, он совершенно прав, вмешался в разговор Бриганте.
И вдруг добавил:
— А деньги на бензин у тебя есть?
— Всего тридцать километров туда и обратно… Бензину как раз в обрез, так сказал дон Руджеро…
— Я не беднее отца твоего Руджеро, — заметил Бриганте.
Он протянул кредитку в тысячу лир сыну, но тот, казалось, ничуть не удивился. Однако страх, который уже в течение многих недель точил его нутро, стал еще острее от этой неожиданной отцовской щедрости. Знает ли отец или нет? Если бы отец знал, он, ясно, не подарил бы ему тысячу лир. А может, это ловушка? Но если ловушка, то какая? Франческо терялся в догадках. Нынче утром все прошло так, как он предвидел, только одно не совпало — он ждал вопроса от отца, а спросила мать (и, уж конечно, никак он не мог предвидеть, что отец вдруг так расщедрится — даст тысячу лир). Впрочем, неважно, кто задавал вопросы, раз Франческо мог ответить на них, как было заранее обдумано, и ответить так, что Бриганте ничуть не удивится, когда его подручные донесут ему, что, мол, видели Франческо в сосновой роще по дороге в Скьявоне и катил он, мол, на «веспе» дона Руджеро. Так что пока все получалось, как он задумал. И тем не менее страх не проходил, а становился все сильнее: в последние недели он попал в такой водоворот событий, что уже окончательно запутался, и страх все рос день ото дня.
— Мог бы побыть сегодня с нами, — сказала мать. — Ведь завтра он на целую неделю едет к дяде в Беневенто…
— Он уже достаточно взрослый и знает, что ему надо делать, — заметил Бриганте.
Франческо медленно вышел из кухни, высокий, широкоплечий, и ступал он размеренно-веско, так что казалось, нет такой силы, чтобы своротить его с пути. Такое бывает нередко: тот, кто уже не в силах управлять своей судьбой, перенимает от самой судьбы ее лик и ее поступь. Бриганте любовался именно этой непреклонной поступью сына.
А сейчас Франческо катит в Скьявоне на «веспе», которую дал ему на сегодня его товарищ по юридическому факультету.
Было это прошлой зимой, во время рождественских каникул, тогда-то он в первый раз встретился с донной Лукрецией в доме у дона Оттавио, крупного землевладельца, отца дона Руджеро, и произошло это на званом вечере, так как каждое значительное лицо в Манакоре устраивает такие приемы по нескольку раз в году. На эти приемы самого Маттео Бриганте не приглашали; был он куда богаче и куда влиятельнее, чем большинство местной знати, но были это богатство и влияние де-факто, а не де-юре; для того чтобы переступить заветную черту, Маттео Бриганте надо было стать мэром Манакоре или получить орден; надо было, чтобы правительство произвело его в «кавальере» или «коммендаторе», что, конечно, рано или поздно случится; но пока что его проникновение в среду местной аристократии застопорилось, и вовсе не потому, что он, Бриганте, некогда ударил ножом юношу, лишившего девственности его сестру, и не потому, что он всесветный рэкетир, с чем все уже давно смирились, а потому, что он долгое время служил на флоте и не сумел подняться в чине выше старшего матроса. Но сын его, Франческо, учится на юриста в Неаполе вместе с сыновьями манакорской знати; он дирижер джаз-оркестра, поэтому для него всех этих проблем не возникает. В прошлом году дон Оттавио без дальних слов дал согласие своему сыну Руджеро, когда тот предложил пригласить к ним Франческо. А затем его стали приглашать и в другие дома.
Вот таким-то образом на рождественских каникулах он десятки раз встречался с донной Лукрецией то у одних, то у других; даже бывал на званых вечерах у нее в доме: она каждый год устраивала прием, но только один раз в году, чтобы, так сказать, разом освободиться от обязанностей хозяйки; уже много позже она призналась ему, что ей вообще не по душе светское общество, а особенно светское общество Порто-Манакоре.
Так как она не играла в бридж и он в бридж не играл, так как она не танцевала и он тоже не танцевал, они часто оставались в одиночестве сидеть у проигрывателя. Говорили о музыке и о пластинках, которые выбирали вместе; он открылся ей, что и сам иногда пишет. У нее были свои вполне определенные взгляды на музыку; она говорила, а он слушал. Любила она также романы; о существовании большинства писателей, о которых она говорила, он даже не подозревал, и восхищался ею еще сильнее.
В свои двадцать два года он почти не знал, вернее, совсем не знал женщин. Конечно, время от времени он посещал публичные дома то в Фодже, то в Неаполе; а так как он вечно сидел без денег, то приходилось заглядывать лишь «на минутку» в комнату с выкрашенными, как в клинике, в белый цвет стенами; рядом с умывальной раковиной, согласно распоряжению полиции, была прибита инструкция гигиенического характера, причем основные пункты были набраны жирным шрифтом; на стеклянной полочке над биде — литровая бутылка с раствором марганцовки, дезинфицирующее сродство для полости рта и какая-то мазь, причем употреблять ее было не обязательно, но желательно, вот среди какой обстановки он познавал любовь… «А подарочек?», «Еще на полчасика не останешься?.. Это будет стоить тебе всего две тысячи лир», «Еще пятьдесят лир не дашь?», «А ну, быстрее!..» — таков был известный ему словарь любви. А помощница бандерши уже стучится в дверь: «Давай, давай скорее». Всякий раз он клялся не поддаваться на удочку обмана: одиночество и молодое воображение сулили ему куда более жгучие наслаждения. Но время шло, и мало-помалу он убедил себя, что женщины, рожденные мечтою и одиночеством, лишь предвкушение настоящих женщин; надо было убедиться в этом на опыте, надо было подойти к ним вплотную, коснуться их. Так, начиная с шестнадцати и до двадцати двух лет, он раз десять — двенадцать заглядывал «на минутку» в дом терпимости.
Жил он в убеждении, что к девушкам в Неаполе — студенткам, с которыми он встречался в аудиториях университета, — так же не подступишься, как к его землячкам южанкам-недотрогам. Неаполитанки вышучивали его апулийский акцент, от которого ему еще не удалось окончательно избавиться. Так что он даже опасался затевать с ними флирт, хотя все его товарищи, судя по их рассказам, флиртовали вовсю.